Весна - Павел Пепперштейн

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 40 41 42 43 44 45 46 47 48 ... 55
Перейти на страницу:

Володенька, готовься к свободе!

Твоя любящая и любимая жена

Надежда.

Милая Наденька!

Все, наконец-то я пробудился. «Проснитесь, чтобы умереть!» — так пробуждали приговоренных к смерти в казематах Бастилии. Кажется, я умираю, и ты не удивишься, если это есть мое последнее письмо. Не удивишься, поскольку и всех предшествующих писем моих ты не получала. Я писал тебе их в горячке, мое сердце, то со слезами, то с лихорадочным хохотом… Нынче болезнь оставила меня ненадолго, но лишь для того, чтобы безотрадная истина моего положения открылась мне с абсолютной жестокостью. Я один, в стылой избе, больной, за много верст от людского жилья. Товарищей моих по ссылке, которые жили здесь в двух соседних избах, уже месяц как жандармы увезли в санях: то ли на свободу, то ли на каторгу. Не помню теперь ни лиц, ни имен бывших товарищей своих по несчастью. Долгая горячка стерла их из памяти. Меня тоже должны были увезти отсюда, но я лежал в жару, метался, бредил, и жандармы оставили меня, решили, что я не жилец. Бросили меня здесь умирать. Была еще до последних дней надежда, что они вернутся за мной в санях, но в этом году рано потеплело, санные пути развезло, размокло все, и теперь долго никто не доберется сюда по дорогам. Местные жители еще зимой ушли за реку, где охоты лучше. У меня оставался запас дров, сухарей, чаю и мерзлой картошки, но все иссякло, и теперь уже безразлично, что добьет меня: лихорадка, голод или пронзительная стылость местной весны.

С трудом поднимаю я тяжкую горячую голову от холодной подушки — на серой грубой ткани осталась кровавая полоска: видно, метался во сне и оцарапал лоб о железную спинку кровати. На столе возле кровати валяется книга Достоевского — раньше я не любил этого писателя, созданного эпилепсией и политической реакцией, ненавидел его скверные нравоучения и архискверные фантазии, а вот теперь полюбил, потому что собратья мои по ссылке забрали с собой все мои книги, оставили эту одну, чужую: сочли, что она подойдет умирающему. Половину страниц я выдрал: что пошло на растопку, что на письма…

Письма мои к тебе, Наденька, разбросаны вокруг: за неимением бумаги я писал их на полях страниц из книги Достоевского или же прямо между строк. А вот и твои письма! Такие милые, родные, согревающие душу… Но странно: твои письма тоже написаны на вырванных страницах из той же книги Достоевского, странным почерком. О, я узнаю этот почерк! Это почерк моей левой руки. Будучи правшой, я давно обучился бегло писать левою рукой — в целях конспирации. Это я сам написал все твои письма мне, в бреду, чтобы утешить себя в неописуемом своем одиночестве. О-хо-хо…

Собираю их быстро и бросаю в печурку, вместе с книгой. Две спички осталось, вот одна и вспыхнула… и воспламенила бумагу. Согреется ссыльный напоследок, протянув над огнем исхудалые руки. Исхудалые руки, исхудалые руки! А медлить не надо — все ясно теперь. Быстро, пока горит в печурке огонь и призрак тепла ходит по комнате, срываю с себя одежду — тряпье, пропитанное отчаянием, бредом и потом болезни. Достаю из-под койки дорожный саквояж, оттуда — аккуратно сложенный черный костюм-тройку, чистую белую рубашку, галстук в крупный горошек, пару черных, новых, отлично начищенных ботинок. А вот еще — бесценный сверток. Одеваюсь, прячу бесценный сверток за пазуху. Все, пора. Бросаю прощальный взгляд на жилище невзгод, на ложе метаний. У самой подушки — белый алебастровый шарик. Усмехаюсь. Вещица из детства. Была у меня в детстве коробочка… Помню смутно, как сжимал его в раскаленной ладони, в горячке, томясь его гладкой прохладой. Снова сжимаю его в кулаке и выхожу.

Сырой, резкий ветер летит над предгорьем, пронизывает холодом до костей. Все равно. Иду быстро, не прячась от режущего ветра. Теперь уже все равно. Здесь ходил я в унтах, белых валенках, на охоту — зря убивал мелкую дичь, теперь сожалею об этом. Простите меня, звери и птицы! Думал, нужно для дела, оказалось — пустое… А теперь ноги в черных ботинках проваливаются сквозь хрупкую наледь, в ботинках хрустит мелкий лед, как битое стекло, чавкает полузамерзшая земля. Господи, как холодно! Но мучительный запах весны, тревожный запах пробуждения несется над землей в этом ветре. Хорошо умирать весной! Я иду уверенно, проваливаясь, падая, словно под крестом, но путь мне известен. Иду предгорьем, сквозь мелкий низкий лесок. Небо над лесом строгое, пьяное, озверелое, хохочущее, с рваными ослепительно синими дырами, и в дырах надувается нагой палач — ветер. Тяжело идти, мне не вздохнуть, лоб взмок холодным потом. В голове непрошено звучит стихотворение «На смерть генерала Джона Мура», вычитанное мною как-то в «Русском вестнике»:

Не бил барабан перед смутным полком

Когда мы вождя хоронили,

И гроб не с ружейным священным огнем

Мы в землю, спеша, опустили.

Прощай же, товарищ! Здесь нет ничего

На память могилы кровавой.

И мы оставляем тебя одного

С твоею бессмертною славой!

На предгорье лес мельчает, подмораживает, становится легче идти. В походке больного появляется даже прогулочная вальяжность, ленца, небольшой городской шик. А в голове звучит:

Вы жертвою пали в борьбе роковой

Любви беззаветной к народу!

Вы отдали все, что могли, за него —

За жизнь его, честь и свободу!

Да, мы, революционеры, последние рыцари Христа, умираем за то, чтобы обездоленные, обманутые, ущербные, больные, глупцы, бесталанные, вялые, задумчивые, тупые, воры, неудачливые авантюристы, ленивые, растревоженные, рассеянные, попавшие впросак, обоссавшиеся, — чтобы все они почувствовали на своих щеках дыхание неба! Они, это отребье человечества, они — соль земли! Из-за этого святого сброда не уничтожен еще мир, и за то, чтобы хотя бы на одно мгновенье водрузить корону на головы этих униженных — за это не жаль сгинуть в мерзлых предгорьях и в комнатах с решетчатыми окнами! Достаточно бегло прочесть Евангелие, чтобы убедиться, что это коммунистический текст. И одна из величайших мистических тайн — это тайна коммунистического порыва. Мы — крик младенца, вопиющего от ужаса перед бездной открывшегося ему космоса и все же требующего к себе и ко всем справедливости.

Мы впервые за несколько столетий почувствовали, что Христос действительно вернется…

Сжимаю в кулаке алебастровый шарик. Знаю, хоть и погибаю в ссылке, но искра свободы, горящая во мне, не погибнет. Другой человек возьмет себе мое имя, наденет мою одежду, отрастит мою бородку и доведет дело мое до конца.

Вот оно, это место. Я приметил его уже давно, когда охотился в этих краях, и когда впервые забрел сюда, сердце мне защемил сладкий холодок. Потаенная, неизвестная мне струна застронулась и запела в глубине души, и долетел неслышный звук, невыносимый, загадочный. Здесь, у обрыва скалы, почва крупнокаменистая, когда-то здесь струилась река, и ее исчезнувшие струи обкатали темные базальтовые камни до почти яйцеобразной гладкости, и эти камни лежат здесь плотно, образуя выпуклую чешую. Роща синих лиственниц расползлась вдоль скального среза: видно, когда-то кусок скалы рухнул, обнажив стены темно-красного гранита с зубчатыми сверху краями, и в этой отвесной стене виднеется естественный грот — должно быть, одно из творений ушедшей реки. Скалы вокруг грота идут уступами, напоминая иконные «горки», краснеют темными прожилками гранита, похожими на кровеносную систему камней. В глубине грота я обнаружил подобие каменной ванны, выдолбленной струями, когда-то падавшими с потолка, но теперь реки нет, здесь сухо, холодно, спокойно… Глубоким, великим покоем и чем-то в то же время родным и домашним дышит это место.

1 ... 40 41 42 43 44 45 46 47 48 ... 55
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. В коментария нецензурная лексика и оскорбления ЗАПРЕЩЕНЫ! Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?