Австрийские фрукты - Анна Берсенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Скулу сильно ссадил, – заметила она, когда Иван сел к столу и в свете лампы стала видна замазанная йодом ссадина у него на щеке. – Об асфальт, что ли?
– Не знаю.
Он поморщился, и спрашивать, с кем он подрался и почему, она не стала, хотя это было ей любопытно. За последние полчаса Таня вообще успокоилась как-то, приободрилась. Наверное, от того, что с Аликом все в порядке, стол освещен любимой лампой Евгении Вениаминовны, и до углов комнаты свет из-под ее узорчатого стеклянного абажура достает тоже, и мрачных теней нет поэтому в углах.
Иван взял ложку и стал есть. Казалось, он делает это машинально, без всякого желания. Но тарелку бульона с лапшой съел до дна, как лекарство. Хорошо, что с появлением ребенка Таня стала готовить по тетрадке, в которую Евгения Вениаминовна записывала свои рецепты. Алик был к ее стряпне равнодушен, но пригодилось все же это занятие.
– Спасибо, – сказал Иван. От горячего супа на лбу у него выступил пот. – Разбудил всех, наверное.
– Не так уж громко ты ел, – пожала плечами Таня. – А ребенка и будильник не всегда разбудит.
– Твой ребенок?
– Ага. И Венин.
Это не так, но какая разница? Неизвестно, почему она не чувствует к Алику того, что могла бы чувствовать мать – потому что не родила его или потому что на материнское чувство вообще не способна. А Вене он хоть и сын по крови, но вряд ли тот успел его полюбить.
И все же от пересечения двух минусов вышел хоть какой-то плюс: мальчишка спит сейчас в комнате своего отца, а не в детдомовской спальне.
– Как он? – спросил Иван.
– Кто?
– Вениамин Александрович.
– Он умер.
– Ах ты!..
Весь вечер в его взгляде был только мрак, в котором тонуло все, и сам он тоже. Теперь во мраке сверкнуло сочувствие.
– Давно? – спросил он.
– Три с половиной месяца. Ну что, ляжешь? Я тебе в дальней комнате постелила.
Таня ни о чем не спрашивала его, и от него ей не хотелось пустых расспросов. Наверное, Иван это понял.
– Да, – сказал он, вставая. – Не провожай, комнату найду.
Он вышел. Скрипнула дверь в дальнем конце дома. Таня убрала со стола. Ей стало грустно. Все-таки надо было расспросить, как дела у него, как Лиля, сын. Или дочка? Она помнила только сверток в коляске, а мальчик это был или девочка, вспомнить не могла.
Прежде чем выключить свет, Таня обернулась к картине с дарами волхвов и посмотрела на Венину фотографию, которая стояла под ней на полке. Она перенесла ее из комнаты Евгении Вениаминовны, потому что туда почти не заходила, а на этой фотографии он улыбался так, что Таня вспоминала: счастье бывает.
«Вроде я стараюсь привносить в мою жизнь смысл, – молча сказала она ему. – Говорил же ты: само собой это не получится. Я и стараюсь. А все равно его нет, смысла».
Отец бывал в доме Левертовых часто, а Иван и не бывал почти, и ни разу не ночевал, конечно. Но стоило ему оказаться здесь, как кромешный мрак, из которого он не мог выбраться, вроде как разредился немного. Может, то же самое произошло бы и в родительском доме, но туда он идти не хотел. Не мог. В этом смысле драка оказалась даже кстати: можно было считать, что он просто не хочет пугать родителей своим побитым видом. Отец наивно гордился происхождением рода Гербольдов от новгородских воинов, не то варягов. Точно ему не будет приятно узнать, что сын спьяну дерется с сутенерами.
Уснуть Иван не мог из-за джетлега, и хмель выходил поэтому медленно.
«Ни опьянеть толком, ни протрезветь».
Какая-то неважная, посторонняя мысль. Но других у него теперь нет.
А, вот, есть одна: грустно, что Вениамин Александрович умер, но хорошо, что Таня родила от него сына.
Иван вспомнил, как она смотрела на Левертова. Глаза у нее становились светлые и крепкие, как водка, кого угодно мог сшибить с ног ее взгляд, только не Вениамина Александровича, так Нэла говорила смеясь. Еще она говорила, что Левертов никогда Таню не полюбит иначе, чем Жан Вальжан любил Козетту. Но вот ошиблась, выходит. Подвела интуиция.
И он ошибся. Не в сторонних вещах, а в том, как распорядился своей жизнью. Все как будто бы делал правильно – когда последовательно вспоминал и оценивал каждое свое решение, то ни одно из них не находил ни ложным, ни даже сомнительным. Но в результате вышло то, что вышло: впустую прошедшая жизнь.
«Тебе тридцать девять лет. Все впереди».
Эти слова, даже произнесенные только мысленно, вызывали у него ярость. И отец, и мама, и Нэла чувствовали пошлость за версту, и никогда не подпускали ее к себе близко, и уж тем более не впускали в себя. И он, хоть и не имея отношения к искусству, выпадая в этом смысле из гербольдовской династии, пошлость чувствовал тоже.
Слова «вся жизнь впереди» и сами по себе были пошлостью первостатейной, а применительно к нему – вдвойне.
Ему тридцать девять лет. Он пятнадцать лет не работает. Эти годы – главные в жизни мужчины, а он провел их так, что от нервов остались одни ошметки. Иначе не ввязался бы в драку с уродами, которые всего-то велели ему не лезть не в свое дело. Он ненавидит свой мозг за то, что водка не одолевает его, даже когда уже одолевает тело. Он отвык от людей, и ему с ними тягостно, но что делать в одиночестве, он не знает, и нет у него таланта, который подсказывал бы это.
И что все это, если не бессмыслица, из которой ему не выбраться никогда?
«Горит бессмыслицы звезда, она одна без дна».
Когда-то Нэла увлечена была обэриутами, особенно Введенским, всем подряд зачитывала его стихи, и эти, про звезду бессмыслицы, тоже. Хорошая память не давала Ивану выбросить их из головы, хотя совсем ему этот поэт не нравился. Ему никто из обэриутов не нравился, даже детские стихи Хармса про то, как бегал Петька по дороге и кричал «га-ра-рар», казались навязчивой умозрительной конструкцией.
И вот теперь звезда бессмыслицы одна горит перед ним. Оказалось, действительно – без дна.
Не удастся уснуть, не удастся. Потолок кружится над головой. Приметлива Таня: в самом деле повозили мордой по асфальту. Потому сейчас и голова гудит, и по стенкам швыряет. Пройдет, не страшно. Тренер по карате говорил, что вестибулярный аппарат у него хороший.
Иван занимался карате в студенческие годы – не всерьез, а так, для физической формы; сейчас ему не верилось, что это вообще было с ним. Да что там карате – не верилось даже, что были сами эти студенческие годы, что он чему-то учился, готовился к какой-то самостоятельной, точнее, самостоятельно управляемой жизни.
Подумав об этом, Иван заскрипел зубами. И тут же прижал руку ко рту – показалось, скрип такой громкий, что прибежит разбуженная Таня. Этого, конечно, не могло быть, но ему стало не по себе. Дурацкая привычка! Сейчас хоть протрезветь успел от боли и контрастного душа, а когда засыпает пьяный, наверняка зубами так скрежещет, что невозможно посторонним людям рядом с ним находиться. А непосторонним тем более.