Одесский пароход - Михаил Жванецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Алло, простите, утром от вас ушел мужчина… Ну не стесняйтесь, мне другое надо узнать. Каким он был, вы не вспомните? Кольцо, сустав, очки, брюки серые потрепанные… А, значит, это все-таки был я! Извините.
– Что ты знаешь! У него печень, почки, селезенка… Весь этот ливер он лечит уже шестой год.
– А вы где?
– Я в санатории.
– А нас вчера возили в оперный.
– Внимание! Катер «Маршал Катуков» через десять минут…
– «Если б жизнь твою коровью исковеркали любовью…»
Откройте глаза. 24 марта. Никого. Пустынный пляж. Ветер свободно носится в голых ветвях. Прямые углы новых районов, параллельно, перпендикулярно. Приезжие зябнут в плащах.
– Скажите, где можно увидеть старую Одессу?
– На кладбище.
– Неверно, старого кладбища уже тоже пока нет. Есть сквер, молодые деревья на месте старых могил о чем-то символически молчат. Так и живем, не зная, кто от кого произошел, определяя на глаз национальность, сразу думая о нем худшее, вместо того чтобы покопаться…
Вдали трубы заводов, новые районы, по которым сегодня этот город можно отличить от других. Дети из скрипок ушли в фигурное катание, чтоб хоть раз мелькнуть по телевидению. Новый порт, аммиачный завод, ВАЗ-2101, 02, 03…
Но закройте глаза… Проступают, отделяются от старых стен, выходят из дикого винограда, из трещин в асфальте и слышны, слышны, слышны…
– Вы же знаете, у него есть счетная машинка, он теперь все подсчитывает. Услышал об урожае, пошевелил губами, достал машинку и что-то подсчитал. То ли разделил урожай на население минус скот, то ли помножил свои дни на количество съедаемого хлеба и сумму подставил под урожай в качестве знаменателя. У него есть счетная машинка, он все время считает, он как бы участвует в управлении страной. Он прикинул количество чугуна на каждую нашу душу. А бюджеты, расходы, займы… У нас же никогда не было времени считать, мы же не могли проверить. Теперь Госплану нужно действовать очень осторожно, потому что он его все время проверяет. Мальчику десять лет, и он такой способный.
– Андруша-а-а!
– Я вам говорю: кто-то ловит рыбу, кто-то ловит дичь, кто-то ищет грибы. Этот ищет деньги и находит дичь, грибы и рыбу.
– Андруша-а-а!..
– Я с женщин ничего не снимаю, жду, пока сойдет само…
– Какой он сатирик? Он же боится написанного самоим собой! Что вы его все время цицируете?
О боже, сохрани этот город, соедини разбросанных, тех, кто в других местах не может избавиться от своего таланта и своеобразия. Соедини в приветствии к старшему, преклони колени в уважении к годам его, к его имени, обширному, как материк. Многие из нас родились, жили и умерли внутри этого имени. Да, что-то есть в этой нервной почве, рождающей музыкантов, шахматистов, художников, певцов, жуликов и бандитов, так ярко живущих по обе стороны среднего образования! Но нет специального одесского юмора, нет одесской литературы, есть юмор, вызывающий смех, и есть шутки, вызывающие улыбку сострадания. Есть живой человек, степной и горячий, как летний помидор, а есть бледный, созревший под стеклом и дозревший в ящике. Он и поет про свою синтетику, и пишет про написанное. А писать, простите, как и писать, надо, когда уже не можешь. Нет смысла петь, когда нечего сказать, нет смысла танцевать, когда нечего сказать. И если у человека есть его единственное движимое имущество – талант, – он и идет с ним, и поет им, и пишет им, и волнует им, потому что талант – это очень просто, это переживать за других.
Я обнимаю вас, мои смеющиеся от моих слов, мои подхватывающие мои мысли, мои сочувствующие мне. И пойдем втроем, обнявшись, побредем втроем по улице, оставим четвертого стоять в задумчивости, оставим пятого жить в Алма-Ате, оставим шестого работать не по призванию и пойдем по Пушкинской с выходом на бульвар, к Черному морю. Пойдем весело и мужественно, ибо все равно идем мужественно – такой у нас маршрут. Пойдем с разговорами: они у нас уже не споры – мы думаем так. Пойдем достойно, потому что у нас есть специальность и есть в ней мастерство. И что бы ни было – а может быть все и в любую минуту, – кто-то неожиданно и обязательно поможет нам куском хлеба. Потому что не может быть – их были полные залы, значит, будущее наше прекрасно и обеспечено.
Мы пойдем по Пушкинской прежде всего как мужчины, потому что – да, – потому что нас любят женщины, любили и любят. Мы несем на себе их руки и губы, мы живем под такой охраной. Мы идем легко и весело, и у нас не одна, а две матери. И старая сменится молодой, потому что нас любят женщины, а они знают толк.
Мы идем уверенно, потому что у нас есть дело, с благодарностью или без нее, с ответной любовью или без нее, но – наше, вечное. Им занимались все, кто не умер, – говорить по своим возможностям, что плохо, что хорошо. Потому что, когда не знаешь, что хорошо, не поймешь, что плохо. И бог с ним, с наказанием мерзости, но – отличить ее от порядочности, а это все трудней, ибо так в этом ведре намешано. Такой сейчас большой и мужественный лизоблюд, такое волевое лицо у карьериста… И симпатичная женщина вздрагивает от слова «национальность» даже без подробностей.
Мы пойдем легко по Пушкинской, потому что нас знают и любят, потому что люди останавливаются, увидев нас троих, и улыбаются. Это зыбкая любовь масс. Это быстротечно, как мода. Мода быстротечна, но Кристиан Диор живет. И у нас в запасе есть огромный мир на самый крайний случай – наш внутренний мир.
Три внутренних мира, обнявшись, идут по Пушкинской к морю. К морю, которое, как небо и как воздух, не подчинено никому, которое расходится от наших глаз вширь, непокоренное, свободное. И не скажешь о нем: «Родная земля». Оно уходит от тебя к другим, от них – к третьим. И так вдруг вздыбится и трахнет по любому берегу, что попробуй не уважать.
Мы идем к морю, и наша жизнь здесь ни при чем. Она может кончиться в любой момент. Она здесь ни при чем, когда нас трое, когда такое дело и когда мы верим себе.
У нас сатириками не рождаются, их делает жизнерадостная публика из любого, ищущего логику на бумаге. А при отсутствии образования, лени, нежелании копаться в архивах и жить бурной жизнью костного хирурга писать не о чем. Переписывать то, что написано классиками, не получается, ибо нравится, как написано. Шутить и хохотать по любому поводу хочется, но уже физически трудно. А тот, кто с размаху падает на тротуар, гремя кастрюлями и разбрызгивая кефир, вызывает сочувствие, а не хохот, что, конечно, плохо отражается на так называемой литературе.
Заметил в себе: тороплюсь оградить тех, кто незаметно стареет, от мудрости, этого жалкого состояния физического слабосилия, когда истины не знаешь так же, как и все, но почему-то стыдишься этого.
А полное отсутствие юмора и большое уважение к собственным словам создают интонацию, которая ее заменяет. Оглянувшись вокруг и увидев, что многочисленные разоблачения, монологи, фельетоны и указывания пальцем только веселят уважаемую публику, а не приводят к немедленному уничтожению недостатков, он заметно сник, поглупел и стал подумывать о тихом возделывании настоящей малоплодородной почвы где-нибудь в окрестностях Москвы под Одессой. После того как его однажды ошибочно пригласили на большой концерт, а потом попросили не выступать и, когда это состоялось, столь горячо благодарили и так одарили подарками и бутылками, что он задумался: может, с таким огромным успехом и продолжать не выступать при большом стечении народа, а слушать передачу «Наш сад» всей душой, с вопросами и письмами, и кормить людей помидорами, а не упреками.