Неизвестность - Алексей Слаповский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А н я. Я от ужаса смеюсь.
Б а б у ш к а. Ага. Прикольно, да?
А н я. Да нет. На эту садистку я случайно попала, а эта вот не садистка, Ханна Рейч, тоже летчица. Немецкая. Но ведь даже похожи чем-то. И улыбаются одинаково.
Б а б у ш к а. Аня, ты посмотри, у Вали – глаза и улыбка одухотворенного человека!
А н я. А я против? Только у этой Ханны Рейч, ты будь уж честной, если уж так, тоже сплошная одухотворенность. Если не знаешь, кто она, сроду не подумаешь, что фашистка.
Голос Виктора.
Б а б у ш к а. При чем тут эстетика? Эстетики без этики нет!
Голос Виктора.
Б а б у ш к а. Знаешь, это очень спорно!
Голос Виктора.
Б а б у ш к а. И что? Не довод!
Голос Виктора.
Б а б у ш к а. Витя, прости, но мне это неинтересно, я не хочу об этом говорить! Имею право? Неинтересно, вот и все!
А н я. Все, я закрыла. Оставила Гризодубову. Рассказывай.
Б а б у ш к а. Не хочу. Немного вырастешь, поумнеешь, тогда.
А н я. Ты как родители. Когда им надо, я взрослая, а когда не надо – вырасти еще. Все, я выросла, мне скоро шестнадцать. Совершеннолетняя почти.
Б а б у ш к а. У нас что, снизили совершеннолетие до шестнадцати?
А н я. Нет. Возраст согласия.
Б а б у ш к а. Согласия на что?
А н я. На секс. Ну, то есть, если мужчина что-то захочет с девушкой, а ей шестнадцать, то его не посадят в тюрьму, потому что считается, что в этом возрасте она уже сознательно соглашается. Тупо вообще-то. А если кто-то уже в четырнадцать сознательно соглашается?
Б а б у ш к а. Ты меня нарочно дразнишь?
А н я. Просто рассказываю, как сейчас жизнь устроена. Значит – Валентина Гризодубова? И что?
Б а б у ш к а. Мне даже ее имя нравилось. Как у моей мамы, твоей прабабушки.
А н я. Которая Вальтрауд?
Б а б у ш к а. Да. Вальтрауд, но все-таки Валентина, Валя.
А н я. Которую женщины убили?
Б а б у ш к а. Да. На моих глазах. К счастью, мои глаза этого не помнят.
А н я. Тоже одухотворенные тетеньки, наверно, были.
Б а б у ш к а. Кто?
А н я. Всё, молчу!
Б а б у ш к а. Аня, если тебе кажется, что я старая идиотка и со мной можно… Зачем ты… Не понимаю.
А н я. Ба, ты же знаешь, как я тебя обожаю!
Какието звуки.
Б а б у ш к а. Ну все, все, не подлизывайся. В общем, она и была моя первая любовь. Я собирала газеты, открытки, марки. Раньше на марках были герои, а сейчас кто? Модели?
А н я. Я марок сто лет не видела. Только у тебя в альбоме.
Б а б у ш к а. Сейчас не собирают?
А н я. Понятия не имею.
Б а б у ш к а. А что собирают?
А н я. По возрасту. У Лики вон девочки-пони, штук двенадцать, куклы такие, все разные. Зато я без проблем, что ей дарить на день рождения.
Б а б у ш к а. Лика – это кто?
А н я. Девочка. Гликерия.
Голос Виктора.
А н я. Я не болтаю, а говорю! И пока ничего такого не сказала!
Б а б у ш к а. Какая Гликерия? Что-то вы темните!
А н я. Ба, никто ничего не темнит. Есть такая девочка знакомая, вот и все. Собирает этих самых пони-девочек. Куклы, игры, одежда. Значит, ты хотела с ней встретиться? С летчицей?
Б а б у ш к а. Да. Мечтала об этом. Но это же непросто, надо как-то попасть в Москву. И что-то такое сделать, имеющее отношение к авиации. И я поставила себе цель тоже стать летчицей.
А н я. Ты так рассказываешь, будто вслух книгу пишешь. Скучно.
Б а б у ш к а. Как умею. Не нравится – до свидания.
А н я. Да я слушаю, нормально. Давай.
Б а б у ш к а. Пришел страшный сорок первый год, когда погиб мой старший брат Володя. Вернее, пропал без вести, но это тогда значило то же, что погиб, хотя бывали исключения. Его жену выслали в неизвестном направлении вместе с маленьким сыном. Она была немка, а тогда шла поголовная депортация. И это несмотря на то, что Володя служил в НКВД. Куда их отправили и что с ними стало, я не знаю до сих пор[53]. А я жила тогда в интернате, и мне тоже сказали, что тоже отправят на том основании, что я наполовину немка. Со мной говорили какие-то люди, я сначала плакала, а потом стала возмущаться, что у меня погиб брат, а меня считают неизвестно кем, буду жаловаться, если на то пошло! Ну, и подействовало, наверно.
А н я. А почему с его женой не подействовало?
Б а б у ш к а. Не знаю, Аня…
Голос Виктора.
Б а б у ш к а. Не слышу!
А н я. Он говорит, в нашей стране за одно и то же могут и казнить, и помиловать.
Б а б у ш к а. При чем тут страна? Все зависит от людей.
Голос Виктора.
А н я. А люди от страны. Я что у вас, переводчица? Что дальше?
Б а б у ш к а. Дальше? Дальше я попала в детдом под Саратовом. И до конца войны, до своих почти шестнадцати лет, я была в детдоме. Иногда было страшно, потому что, хотя там не было боевых действий, но был железнодорожный мост через Волгу, его бомбили. И заводы в Саратове бомбили. Во время тревоги мы забирались в подвал. Смешно вспомнить: в подвале хранилась картошка и другие продукты. И нас обыскивали, когда мы выходили после тревоги, чтобы мы не унесли продукты. А мы с подругой один раз разбили банку с тушенкой. В темноте. Почему-то лампы в тот раз не было или керосин кончился. Кромешная тьма была. И мы разбили. Она шепчет: давай съедим, все равно разбили. И мы съели. А ведь стекло, порезались в темноте. Что делать, голодно было. Вся страна голодала ради победы.
Голос Виктора.
Б а б у ш к а. Витя, Германию кормил весь мир! А Европа Советский Союз предала! И Америка твоя!
Голос Виктора.
Б а б у ш к а. Хочешь поспорить – иди сюда! Так и будем через стенку?
Молчание.
Б а б у ш к а. Так, о чем я?
А н я. О том, как встретила дедушку.
Б а б у ш к а. Не гони. Значит, детдом. Один раз мы с Олей Демиденко сорвались, поехали в аэроклуб, тот самый, где потом учился и летал Гагарин. Нам сказали: приезжайте, когда подрастете. А учиться поступайте по технической специальности. И мы решили в авиационный техникум. Сходили туда, узнали, оказалось, что он к авиации имеет косвенное отношение, вернее, производственное, готовят технологов, мастеров, ну, и так далее. Девочек там было очень мало. Но мы все равно решили, что поступим. И жили в детдоме с этой мечтой, то и дело сойдемся, говорим, как оно будет… Война, а мы мечтаем… Я о войне помню две вещи – что всегда хотелось есть и всегда было весело. Нет, что горе кругом, что люди гибнут, это я понимала. И все равно, знаешь, было такое, как бы сказать, было обязательное ощущение, что вырасту и стану очень счастливым человеком. Не просто счастливым, а очень. Заранее была счастлива. Но есть очень хотелось. Я даже думала, что больная, почему я так ужасно хочу есть? Но всем тоже голодно было. С одной стороны, не привыкать, но как-то совсем уж плохо кормили. И тут одна девочка нашла бумажку, калькуляция, что в столовой должны готовить и нам выдавать. Ну, хлеба, допустим, двести граммов или триста, не помню, каши сто, мяса пятьдесят. Мы читаем, а сами: какое мясо, мы его в глаза не видели! Кости какие-то. Иногда рыбу давали жареную, мы ее вместе со шкуркой ели. А у нас была химичка очень увлеченная, Дарья Тимофеевна, у нее лаборатория была, реактивы, колбочки, реторты. И весы. Мы их взяли и в столовой, когда ели, потихоньку взвесили всю еду. И хлеб, и кашу. Тарелки отдельно, а с едой отдельно. И везде недовес! Нас возмущение взяло. Позвали повариху, показываем ей, а она была женщина такая шумная, нецензурно выражалась, она нас обругала, сказала: раз так, ничего не получите! Мы к директору. Директор был Павел Дмитриевич, пожилой, строгий. В детдоме иначе нельзя, но он как-то уж слишком. Как начал на нас кричать. Вы кто, комиссия? Кто вам позволил весы брать? Оскорблял как попало. Мы обиделись и поехали – я, Оля, еще кто-то… Целой группой поехали в райком партии. То есть пошли, ездить не на чем было. Район у нас считался сельский, а райком был в Саратове. Долго шли, до ночи, переночевали где-то на окраине, в каком-то сарае. Пришли, добились приема, все рассказали. И что ты думаешь, они обратно нас на машине отвезли. И проверка тут же. И у директора находят в подвале бочку с солониной, всякие консервы, хлеб в сухарях, у поварихи тоже всего полно оказалось. Даже сливочное масло было, я до сих пор помню, это просто удивительно, какое масло, просто мягкое золото, я после никогда такого не ела.