Испанский смычок - Андромеда Романо-Лакс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он — реален, он вырос!
— Если бы мы могли просто любить нашу музыку, если бы мы могли быть защищены от всего другого, мы бы тоже были ангелами, — сказал Аль-Серрас, ослабив хватку. — Я по-прежнему ищу этого мальчишку, ищу в себе. Я пытаюсь найти тот момент, когда, кроме музыки, не существует ничего. Ни разу мне не удавалось так погрузиться в музыку, чтобы я забыл о своих слушателях, нет, хоть уголком глаза да вижу: тут женщина зевает? там мужчина собирается уходить? Даже наедине с собой меня постоянно мучают мысли: что, пальцы уже не столь ловки, как прежде? неужели мои лучшие годы уже позади? кто-нибудь будет помнить меня? — Он замолчал на мгновение. — Меня не помнят нигде… кроме тех мест, где я часто бываю. — Он оттолкнулся от бара, чтобы сплюнуть под ноги, но промахнулся — по его ботинку расползлось пятно. Подняв пустой заляпанный стакан, он провозгласил: — За все, что неподвластно времени…
Я в нужный момент успел перехватить бокал, поскольку пальцы его уже не слушались.
— Ах я мошенник, — прошептал он.
— Но вы знамениты.
— Порой мне кажется, что ключ к происходящему кроется в возвращении к истокам. Возможно, разгадка в том, что нужно быть твердым до конца.
— Вы слишком все драматизируете.
— Я не хочу умирать. — Он так близко наклонился ко мне, что жесткий, загнутый вверх кончик его усов коснулся моей щеки. — Я хочу просто исчезнуть. И друг помог бы мне сделать это… Если бы у меня был друг. — Он совсем сполз мне на плечо и тяжело дышал в ухо. Я напряг все свои силы, чтобы удержать его.
Бармен, подошедший ближе, когда я схватил бокал Аль-Серраса, потирая в воздухе пальцами, неоднозначно намекал, что нам не мешало бы расплатиться.
— А теперь послушайте меня. — Я пытался говорить сквозь его бормотание и одновременно отыскивая деньги в тесных складках его карманов. — Тот мальчик, которого вы встретили, та деревня…
Либо я не мог достаточно глубоко протиснуть руки в его карманы и нащупать то, что искал, либо они были пусты. А его дыхание в моем ухе уже превратилось в храп.
— Платить собираетесь? — спросил бармен.
— Он знаменитость, — ответил я, доставая деньги из своего кармана.
— Он пьян, — заметил бармен тоном человека, привыкшего изо дня в день выносить гробы. — Я помогу вывести его.
На следующий день Аль-Серрас ничего не помнил. Ни следа похмелья — он выглядел свежее, чем на концерте у королевы. Пожал мне руку и указал на низкое кресло. По его просьбе я пришел с виолончелью в гостиную Страдивари — апартаменты XVIII века в северо-западной части дворца, где хранились ценные музыкальные инструменты: гитары и арфы; странная пара вертикальных пианино, похожих на книжные полки; скрипки Страдивари, альт и виолончель. Однажды граф провел меня через эту комнату, но меня никогда не приглашали побыть в ней. Аль-Серрас же чувствовал себя здесь как дома, несмотря на то что в дверях стоял, не спуская с нас глаз, стражник.
Он, должно быть, заметил мое смятение на фоне своей беспечностей, наклонившись ко мне, сказал:
— Преимущество быть не связанным обстоятельствами выражается в том, что тебе комфортно в любой обстановке.
— У вас как-то все легко.
— Ты прав. А принцип прост — не ввязывайся ни во что, ни под чем не подписывайся, не принимай ничего, кроме разве что поцелуя. Иногда поцелуй стоит этого.
— Он подмигнул мне, затем показал на виолончель и попросил сыграть.
— Уже лучше, — сказал он с доброжелательной улыбкой. — Вчера было тяжело слушать. Возможно, я был отвлечен всей этой мишурой. Или храп короля мешал мне. А уж эта лопнувшая струна! Никогда не забуду.
Он сел за рояль и начал играть испанскую пьесу — беспорядочные, но мелодичные аккорды — народный арагонский танец.
— Ты можешь импровизировать? Просто найди мелодию. Просто играй и наслаждайся ею. Не думай о том, чему тебя учили.
Играть с ним было легко, ничего похожего на наш дуэт с Исабель. Что это доказывало — наше единогласие или его исключительную чувствительность, — определить я не мог.
— Прекрасно, — сказал он в конце, и я поймал себя на том, что улыбаюсь при виде того, как загнутые вверх кончики его усов трутся о красные щеки. — Теперь твой выбор. Играй что хочешь, а я буду подыгрывать.
Наконец он сказал:
— Трудно найти хорошего виолончелиста, уникального еще труднее. Ты… тебе есть шестнадцать?
— Семнадцать в декабре.
— Когда ты насытишься Мадридом, года через четыре или пять, приезжай повидаться ко мне в Париж.
Четыре года? Этого хватит, чтобы он снова забыл мое имя? Он и сам еще достаточно молод, будущее через четыре года ему должно казаться довольно далеким. Лучше бы он исчез из дворца и я бы помнил его пьяным с плевком на ботинке, моим должником за выпивку. Он же оставляет вместо себя божественные звуки своей игры: точно звон бронзовых колоколов, взрывающийся аккордами падающей воды.
Несостоявшийся дуэт с Исабель не сказался на денежном содержании, которое я получал от королевы-матери, но она почти потеряла интерес ко мне. И граф, похоже, изменил ко мне отношение. Может, Исабель рассказала ему кое-что, а может, у него самого возникли подозрения. Или он был просто зол на меня за то, что я его подвел. В любом случае он собирался меня наказать.
Но не теми карами, которым подвергал меня Альберто, — строгой дисциплиной или, напротив, полной свободой; любое из них способствовало развитию таланта. Граф прибег к наказанию через унижение, чреватое разрушением. Он решил избавить меня от моего собственного музыкального стиля, другими словами, от меня самого.
По его мнению, концерт для королевы-матери только подтвердил то, что он неустанно твердил нам с Исабель: мне действительно необходимо коррекционное обучение, подход, который можно назвать «назад к основам». Сдирать все неочищенное. Он вернул меня к гаммам, простым упражнениям — что было довольно разумно, если бы он без конца не прерывал меня, обычно посреди такта. В моем мозгу продолжала звучать нота, а граф выкрикивал указания: движение смычка выше на струне, ниже, смычок вверх, смычок вниз. Я начинал делать, что он велел, а он выдавал иные указания, снова находя ошибки. Я чувствовал себя объектом эксперимента, целью которого было сделать меня заикой, но заикался не мой язык, а мой смычок. Мою правую кисть начинало дергать и сводить, как только я видел выставленную вперед руку графа.
Кроме того, была ведь и левая рука, которой я позволял свободно двигаться вверх и вниз по грифу. Но граф считал, что рука должна находиться в фиксированном положении на шейке виолончели, а использовать следует, где это возможно, пальцы, максимально растягивая большой и мизинец: к концу дня моя рука точно побывала на дыбе палача. Я думал о Шумане с его непианистичными пальцами: растягивая руки, он в итоге испортил их, что и загубило его концертную карьеру.
Когда граф бывал особенно недоволен моей игрой, он прилагал немалые усилия, чтобы хоть как-то рассмотреть меня; сгибаясь, приближал лицо к моим ладоням, и его почти невидящие глаза оказывались на уровне большого пальца моей левой руки; ощупывая глазами, он нависал надо мной подобно древнему скрюченному магу. Это было много хуже, чем его прикосновения. Мне казалось, он заглянул мне в душу и увидел то, чего не видели другие, обнаружил там источник моей неспособности и неудовлетворенности, распознал основной элемент моего характера. Я сидел не шевелясь, желая одного, чтобы он нашел во мне что-то хорошее и обещающее и вернул свое доброе отношение ко мне.