Шабатон. Субботний год - Алекс Тарн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и решение позвонить Смирнову сразу по приезде в Москву было из той же оперы: чем больше деловой активности проявляла теперь она, тем надежней выглядели ее крепостные стены и тем дальше – в направлении пустынных миражей – отодвигались осадные башни соперницы. Пусть видит, что жена крепко держит вожжи в руках, что она не только в своем праве, но и в своей силе, что она не боится никого и ничего. Вместе с тем Наташа помнила, что чересчур давить тоже опасно, хотя Игорь и смотрел виноватым щенком. Пришпорить разок-другой не повредит, а вот слишком резко дергать за уздечку не стоит: порвешь мужнин рот железными удилами, тебя же целовать будет нечем… Поэтому она не стала спорить, когда Островский сказал, что не возьмет ее с собой на встречу с отцом. Ничего страшного, пусть пока погуляет один…
Шагая по бульвару к условленному месту, доктор Островски думал о вчерашнем разговоре с Ревеккой Ефимовной и больше всего – о ее словах насчет обратного влияния. Не может быть, чтобы «дед Наум» вовсе не любил свою мнимую дочь и своего мнимого внука. Игаль перебирал в памяти эпизоды из далекого детства – отнюдь не несчастного, а, напротив, наполненного радостью, добротой и вниманием. Разве иначе он вырос бы таким уравновешенным и нормальным человеком? Разве иначе картина его мира была бы такой упорядоченной, логичной, стройной, как… как… как хорошо рассчитанная инженерная конструкция? Кто подарил ему весь этот жизненный сопромат, если не «дед Наум»?
Они понимали друг друга без слов, точно зная, чего ждать в следующую минуту, а потом, переглянувшись, счастливо и беспричинно смеялись, радуясь пронзительному чувству взаимной близости. Такое невозможно сымитировать. Такое не сыграет и самый гениальный актер. «Дед Наум» действительно любил его, а он действительно любил «деда Наума». То же, наверно, происходило и с мамой – мнимой дочерью мнимого Наума Григорьевича. А вот с бабушкой Лизой было совершенно иначе – просто потому, что она знала правду, и эта чертова правда стояла между нею и ее вернувшимся «мужем», как тройной забор из колючей проволоки. Много ли цены в такой правде, если она становится причиной несчастья? Можно понять маму, которая сейчас отчаянно отгораживается от всего, что может разрушить здание прошлого, отказываясь говорить на эту тему и сжигая письма, как некогда жгли корабли, чтобы утвердить окончательную безвозвратность.
Но как? Как это вышло? Каким образом из убежденного антисемита, врага, палача и убийцы получился любящий еврейский папаша и дедушка? Как он ухитрился влюбиться по переписке в абсолютно незнакомую еврейку, жену еще большего убийцы, чем он сам, то есть в жену еврея-чекиста, олицетворявшего для него самые ненавистные сущности этого мира? Как он смог взять в любимые дочери знакомую лишь по фотографиям еврейскую девочку – он, безжалостный Клещ, посылавший своих пьяных от еврейской крови бойцов насиловать таких же девочек в растоптанной Трудолюбовке и, возможно, делавший это сам?
Неужели одной только силой слов?
Да, иного объяснения не видно – одной только силой слов. Можно не сомневаться, что изначально Калищев никак не предполагал такого исхода. Когда обреченная на смерть Броха Маргулис предложила ему сделку, он усмотрел в ее предложении лишь чисто практическую выгоду. Что может быть полезней возможности узнать побольше о человеке, чьим именем ты прикрываешься? Конечно, он обеими руками ухватился за этот бесценный шанс, выдоил из Брохи все, что она могла дать, а затем со спокойным сердцем отправил в расстрельный коридор. Отправил?.. Не исключено, что сам же и пристрелил – это вполне соответствует образу…
Что касается писем, то они тоже поначалу рассматривались как часть прикрытия. Переписка с Москвой, с прошлой жизнью, означала живое соединение с прошлой историей – историей реального Наума Островского. Но потом Андрей Калищев, он же Андре Клиши, видимо, увлекся. Что, в общем, можно понять. Во Франции у него остались жена, сын и маленькая дочка, о связи с которыми нечего было и думать. Скорее всего, именно тоска по ним делала его послания к московской «семье» такими искренними и любящими. Реальная тоска, а вовсе не литературный талант, на который ссылалась Ревекка Ефимовна.
Ну а в ответ шли столь же искренние и любящие письма от «жены», к которым прикладывались листочки с детскими рисунками, детскими каракулями. Вот Ниночка, вот мама, а вот пароход, на котором они скоро, очень скоро приплывут к папе. Он смотрел на эти рисунки и глотал слезы. А еще через год обнаружил, что нет в его жизни ничего нужнее этих писем, этого детского «лублу тибя» под нарисованным в уголке солнцем. Солнце? Черт с ним, с солнцем – каракули «дочки» были куда важнее солнца. Он следил по фотографиям за ее ростом, радовался ее школьному табелю и сходил с ума от беспокойства, когда она сломала руку на катке.
Семья, оставшаяся в Лилле, не то чтобы вовсе забылась – нет. Любовь – не ваза, которую можно взять и переставить с полки на полку. Он по-прежнему помнил и Жанну, и Ромена, и маленькую Ниночку… хотя нет, не Ниночку, а Люси. Да-да, маленькую Люси. Он по-прежнему помнил их, просто они все больше и больше сливались с Лизой и особенно – с Ниночкой. Письма стали его жизнью, кровью его сердца. Он жил ими, не думая о будущем, потому что будущего на Колыме не было, ведь из преисподней не возвращаются… Но «дед Наум» вернулся. Как заметила Ревекка Ефимовна, Колыма тоже была разной: для кого-то – забоем, а для кого-то – теплым кабинетом. Странно только, как потом он ухитрился выбиться в герои среди диссидентов. Не исключено, что «любимый ученик» Смирнов как раз и поможет прояснить этот вопрос…
* * *
«Любимый ученик» поднялся с бульварной скамьи навстречу доктору Островски, протянул руку, и Игаль вынужденно пожал ее – просто потому, что начинать беседу с откровенной невежливости казалось непродуктивным. Пришел на гулянку – гуляй, а не стой.
– Я тебя сразу узнал, – неловко проговорил Смирнов. – Наташа присылает фотографии. Ты уж ее не ругай, ладно? Намерения самые добрые.
– Ну да, – с сарказмом отозвался Игаль. – Благими намерениями вымощена дорога в ад. Слыхали такое?
– Слыхал… Присядем или пройдемся?
– Лучше пройдемся.
– Ну, тогда… – Смирнов снова неловко дернул рукой, указывая направление.
Они двинулись вперед по бульвару, то и дело приостанавливаясь или разворачиваясь боком, чтобы пропустить мамаш с колясками и детей на трехколесных велосипедах. «Старик стариком, – с неожиданно теплым чувством думал Игаль. – Сколько ему? Всего шестьдесят восемь, а выглядит на все семьдесят пять, прямо как мамулин архитектор, поджигатель писем. Мама супротив этих старцев еще хоть куда…»
Смирнов вдруг усмехнулся.
– Веришь ли, нет: впервые в жизни гуляю с сыном.
– Да кто ж вам мешал-то…
– Тоже верно, – с готовностью признал Сергей Сергеевич. – И все равно спасибо тебе и Наташе.
Доктор Островски искоса взглянул на отца. Еще не хватало, чтобы старик расплакался… Надо срочно переводить беседу на деловые рельсы.
– Сергей Сергеевич, не знаю, что вам наговорила Наташа, – сказал он, – но мы приехали в Москву, чтобы выяснить подробности биографии моего так называемого «деда Наума».