Шабатон. Субботний год - Алекс Тарн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ревекка Ефимовна, – сказал он, отодвигая красивую фарфоровую чашку, – к несчастью, у меня не получилось близко узнать бабушку Лизу. Когда она умерла, мне еще не было пяти. Но вы-то помните ее с детства.
– С семи лет, – кивнула Жемчужникова. – Она была мне чем-то вроде старшей сестры. Мы даже жили вместе, пока она не вышла замуж за твоего деда. Когда маму посадили, не знаю, как бы я выжила без Лизы. Да и потом… мы ведь работали на одной кафедре.
– На кафедре марксизма-ленинизма? – уточнил Игаль.
Старушка развела руками:
– Так это тогда называлось. Из песни слова не выкинешь. Да и зачем выкидывать? Я своего прошлого не стыжусь.
– Дед Наум тоже не стыдился, – усмехнулся доктор Островски. – Вы ведь хорошо знали и его тоже?
– Да, конечно. Наум Григорьевич был сослуживцем и другом моей матери еще с Гражданской. Помните, у Симонова: «Вместе рубали белых шашками на скаку…» Она и познакомила его с твоей бабушкой… – Ревекка Ефимовна вздохнула. – Со стороны это выглядело довольно странно.
– Почему?
– Ну как… Мама и Наум Григорьевич… Столько лет вместе, буквально бок о бок, укрываясь одной попоной. Никто вокруг не сомневался в их близости. Думали, что они живут как муж и жена. Тогда ведь свадеб особо не играли – просто съезжались, часто даже не расписываясь. Но я-то знала, что это не так.
– Почему? – повторил свой вопрос доктор Островски.
Жемчужникова подняла на него печальные выцветшие глаза.
– Из-за того, что с ней случилось в восемнадцатом, Игорёк. Ты ведь в курсе, что она подверглась…
– Да-да, – поспешно проговорил Игаль. – Мама рассказывала.
– Ну вот. С тех пор ее тошнило от одного прикосновения мужчины. Те звери закрыли перед ней дорогу к семейной жизни. Она просто уже не могла быть женщиной. Но если бы смогла, то непременно вышла бы за Наума Григорьевича. И когда появилась Лиза…
– Понятно, – вдруг вмешалась Наташа. – Это так понятно… Она вышла за него посредством Лизы. Боже мой, какая тяжелая судьба…
Ревекка Ефимовна печально улыбнулась.
– Да, Наташенька, вы совершенно правы. Мама вышла за Наума Григорьевича посредством Лизы.
– А потом он уехал в Испанию, – напомнил доктор Островски, – и…
Он вопросительно посмотрел на Жемчужникову, словно приглашая ее продолжить.
– …и маму арестовали, – принимая его игру, закончила старушка.
Доктор Островски отрицательно покачал головой.
– Вообще-то я имел в виду совсем другое. Наум Григорьевич уехал в Испанию, а двадцать лет спустя вместо него вернулся другой человек. Я прав, Ревекка Ефимовна?
Жемчужникова молча смотрела на него, крепко сжав артритными пальцами подлокотники кресла. Ее седая голова заметно подрагивала.
– Игорь, может, не надо? – испуганно сказала Наташа. – Ревекка Ефимовна, простите, он не хотел вас расстроить.
Хозяйка остановила ее нетерпеливым жестом.
– Нина знает? – спросила она, адресуясь к Игалю.
– Нет, – отвечал тот. – Я и сам узнал меньше месяца тому назад. Узнал и теперь не могу остановиться, пока не выясню все. Иначе… иначе я просто не смогу дальше жить. Пожалуйста, Ревекка Ефимовна.
В наступившей тишине слышалось лишь оглушительное тиканье настенных часов и отдаленный шум автомобильных моторов на улице.
– Слушай меня внимательно, мой мальчик, – проговорила наконец Ревекка Ефимовна. – Я готова рассказать тебе все, что знаю об этом. Но с одним условием. Ты сейчас на этом месте поклянешься мне здоровьем своего сына, что никогда – вообще никогда – ни единым намеком не откроешь это Ниночке. Никогда.
– Ну как же это… нельзя… – запротестовала Наташа. – Здоровьем сына – это чересчур…
– Тогда уходите.
– Но…
– Клянусь, – перебил жену доктор Островски. – Клянусь здоровьем сына, что мама никогда не узнает об этом от меня.
Жемчужникова удовлетворенно кивнула.
– Поймите, Наташенька, – сказала она, – на меньшее эта тайна просто не тянет. Ее сохранение стоило жизни моей маме и свело в могилу бабушку Игоря. Я уверена, что Лизина болезнь и ранняя смерть вызваны именно этим. Когда женщина вынуждена жить с ненавистным ей человеком, это редко проходит даром.
– Но зачем? – выдохнул Игаль. – Ради чего?
– Ради твоей мамы, Игорёк. Ради Ниночки. Ради того, чтобы у нее было то, чего были лишены мы – отец. И это в итоге получилось. У Нины был-таки любимый отец. Отец, которого она ждала все свое детство и всю свою юность – ждала и дождалась. И упаси тебя Бог лишать ее этого сокровища…
– Значит, бабушка знала…
– Конечно, знала, – улыбнулась Ревекка Ефимовна. – Да и как можно не знать?
Доктор Островски пожал плечами.
– Думаю, можно. Все-таки прошло почти двадцать лет. Время меняет внешность, а уж время, проведенное на Колыме, тем более. То, что человек не помнит определенные вещи, легко объяснить потерей памяти в результате ранения. Да и воспоминания самой бабушки наверняка поблекли за два десятилетия, вместившие как-никак войну, голод, нужду, повседневный страх. Поди упомни в таких условиях, где у него какая родинка…
– Родинка? – рассмеялась Жемчужникова. – Да уж, с родинками ты совершенно прав. И с потерей памяти тоже. Но есть кое-что посерьезней родинки, мой мальчик. Кое-что такое, чего никак не отрастишь, если тебе отрезали это на восьмом дне жизни.
Наташа понимающе закивала.
– Вы имеете в виду…
– Конечно, Наташенька! Брит мила! Наум Григорьевич был обрезан, как и все его сверстники-евреи. А тот, кто в пятьдесят шестом вернулся с Колымы, при всей его внешней похожести на Наума был гоем. Необрезанным гоем. Чего, согласитесь, женщина никак не может не заметить.
– Да уж… И она сразу рассказала вам?
– Не сразу, но рассказала. Видите ли, мы ведь ждали его, как евреи своего мессию. Ждали все эти годы. Лиза ждала мужа, Ниночка – отца, а я – близкого маме человека, последнего, кто видел ее там. Он писал нам такие потрясающие письма… такие письма… У человека был несомненный литературный талант. Игорёк, ты ведь, наверно, читал…
– Да, – глухо ответил доктор Островски, – мама потом зачитывала эти письма вслух, уже после смерти деда… Видите, я до сих пор зову его дедом.
– Вот именно! – воскликнула Ревекка Ефимовна. – Он писал нам, мы – ему. И, знаете, я уверена, что эта переписка влияла и на него. Сами подумайте: Колыма, ужас лагерей, смерть, холод, нечеловеческий быт. И среди этого – письма тоскующей по тебе жены, детские каракули беззаветно ждущей тебя дочери. Как это может не влиять? И вот он уже ждет этих писем как манны небесной. Он уже счастлив, когда они приходят. И, отвечая на них, пишет о своей тоске, своей любви – уже совершенно искренне. Это так понятно, так по-человечески…