Шабатон. Субботний год - Алекс Тарн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– По-человечески… – повторил Игаль, словно пробуя это слово на вкус. – Но что произошло между ним и бабушкой? Неужели она притворилась, будто ничего не заметила?
– Нет, конечно, нет. Она тут же призвала его к ответу. И он сразу рассказал ей все, с самого начала.
– Он назвал ей свое настоящее имя?
– Нет, не назвал, хотя Лиза настаивала. Зачем? Так он говорил: зачем, мол, тебе это имя? Оно все равно ничего тебе не скажет. Кроме того, за прошедшие годы он настолько сроднился с Наумом Григорьевичем Островским, что уже не мыслил себя кем-то другим. Он воевал в Испании, на юге страны, по-моему, в Андалусии, был там арестован, и Наум приехал допросить его от имени республики. Знаете, там ведь была очень сильна фашистская пятая колонна. Наверно, этот человек тоже работал на фашистов. И вот Наум Григорьевич во время следствия обратил внимание на их поразительное внешнее сходство. Они и в самом деле очень похожи, если сравнить фотографии.
По словам двойника, в конце тридцать седьмого Наум Григорьевич забрал его из тюрьмы, сказав, что везет на очную ставку с подельниками. Но никакой очной ставки не было; человек утверждал, что Наум специально спланировал свой побег, использовав их потрясающее внешнее сходство. Зачем спланировал, можно догадаться: до него дошли известия об аресте моей мамы, его ближайшей сотрудницы и друга. Видимо, Наум Григорьевич полагал, что не за горами и его собственный арест. На каком-то безлюдном шоссе он остановил машину, заставил двойника выйти, раздеться догола и поменяться с ним одеждой. А потом сразу расстрелял и бросил в канаву. Человек уверял, что ему сказочно повезло. Он упал лицом вниз, и, когда ему выстрелили в голову, чтобы добить наверняка, не обратили внимания, что пуля прошла по касательной. Дырка во лбу была бы сразу видна, а так из-за волос не очень заметно…
Второй раз ему повезло, когда его вовремя обнаружили и отвезли в больницу. На теле раненого нашли документы на имя Наума Григорьевича Островского. Документы, внешнее сходство – чего еще? В сознание он пришел уже в Одесском госпитале, где все называли его товарищем Островским. По сути, у него не было выбора – не признаваться же, что ты подследственный фашист…
Но на этом везение кончилось; как только двойник встал с койки, его стали таскать на допросы – уже как Островского, обвиняя в шпионаже. А он, понятное дело, не знал о прошлом Наума Григорьевича ничего, кроме того, что тот следователь НКВД. И двойник имитировал потерю памяти из-за ранения. С ним еще какое-то время возились, и он подписал все, что от него требовали. Думаю, еще и радовался кого-то оговорить, кого-то оклеветать. Фашист есть фашист. В конце концов, его отправили на Колыму. Бывает ведь так, ирония судьбы, да? Настоящего фашиста осудили по ложному обвинению в фашизме! И уже там, на Колыме, он встретил мою маму…
– Вашу маму? – переспросил доктор Островски. – Брониславу Михайловну? Но как? Разве женщины и мужчины сидели вместе?
– Нет, тут другое… – вздохнула Ревекка Ефимовна. – Видите ли, дети, у товарища Сталина была своеобразная манера. Часто он играл со своими жертвами, как кошка с мышью: то схватит в когти, то отпустит не слишком далеко, то опять напрыгнет. Особенно это касалось арестованных чекистов и тех членов партии, которые могли принести пользу в разоблачении других якобы преступников. Многие из осужденных работников НКВД, прибыв по этапу на Колыму, получали второй шанс – вернее, так им казалось. Кого-то назначали директором управления, кому-то поручали строительство дороги, а кто-то продолжал работать по специальности, то есть вести допросы. Как правило, это длилось недолго – годик-другой, а потом приходил новый этап, и человеку пускали пулю в затылок.
Мою маму осудили на десять лет без права переписки, что в тогдашнем словаре означало расстрел. В действительности же ее привезли в Магадан, где она еще два года проработала в конторе Дальстроя. Мы узнали об этом только благодаря двойнику. Он прибыл на Колыму как раз в числе «новой смены» осужденных чекистов, которые призваны были заменить отработанный материал. И моя вторично арестованная мама попала прямиком к нему в кабинет. В кабинет к человеку, которого все вокруг, включая его самого, именовали Наумом Григорьевичем Островским. Но уж она-то никак не могла обмануться на этот счет. Уж она-то знала настоящего Наума Григорьевича как облупленного – до мельчайших деталей поведения, речи, мимики, жестикуляции. Неудивительно, что мама тут же обнаружила подмену.
Она не сразу открыла карты, а сначала присмотрелась к двойнику и убедилась, что он способен выполнить задуманный ею план. Только потом, когда следствие уже близилось к завершению, то есть к расстрелу, мама сказала мнимому Островскому, что может помочь ему стать настоящим. Он притворился, что не понял, но она напомнила ему, что у них не так много времени. «Если бы я хотела разоблачить тебя, то давно бы это сделала, – сказала она. – Но я хочу другого». Он спросил чего, но она ответила, что прежде хочет узнать о судьбе настоящего Наума Григорьевича. И двойник рассказал ей, что произошло на испанском шоссе. «Это выглядит как бегство, – сказал он. – Как видно, он предвидел, что может оказаться там, где сейчас сидим мы с тобой, и был абсолютно прав. В любом случае по эту сторону границы его уже вряд ли увидят – даже если он остался жив. От ваших коллег не так-то легко убежать».
И тогда мама предложила ему сделку. Она расскажет ему все, что знает о Науме Григорьевиче Островском – настоящем, каким тот был в действительности. Она научит его быть Островским – говорить как Островский, ходить как Островский, думать как Островский. Она вот прямо сейчас готова написать Лизе, жене Островского, что настоящий Островский здесь, что он жив и здоров. А двойник в обмен постарается стать отцом для дочери Островского, Ниночки. Будет писать ей письма от имени настоящего папы. Будет изображать любовь и обещать вернуться. Это не Бог весть какая услуга – напротив, кто здесь не хочет получать письма от жены и ребенка?
«Зачем тебе это?» – спросил двойник. «Для Ниночки, – ответила мама. – Я хочу, чтобы у ребенка был отец, пусть и ненадолго, пока тебе тоже не пустят пулю в затылок». Он ответил, что такой опыт у него есть и что в его затылок не так-то легко попасть. Она сказала: «Тем более. Значит, я в тебе не ошиблась», и они ударили по рукам. А месяц-другой спустя мы получили два письма: я – от мамы, а Лиза – от мужа. Мама писала, что встретила в Магадане Наума Григорьевича, что он перенес тяжелейшее ранение в голову и связанную с этим утрату памяти. Что сейчас он более-менее здоров и память мало-помалу возвращается, но с моторикой по-прежнему проблемы, и, в частности, это выражается в изменении почерка. Но пусть Лиза не сомневается: письма, которые она получит, будут написаны именно им.
В конце маминого письма стояла странная фраза, значение которой мы поняли лишь потом, шестнадцать лет спустя. «Передай Лизе, чтобы она помнила в случае возникновения непредвиденных странностей: я сделала это только ради Ниночки, ради ее счастья, которого была лишена ты, моя Ривкале». И когда «непредвиденные странности» действительно обнаружились в штанах вернувшегося псевдомужа, твоя бабушка Лиза, Игорёк, не стала поднимать шума, а просто продлила удачную сделку, заключенную в кабинете следственного отдела магаданского управления НКВД между моей мамой и двойником твоего деда.