Дорога на Астапово - Владимир Березин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром — как и не было ничего.
Человек продолжает прежнюю жизнь: имение прекрасно, прекрасен и лес, но путешественник за прибылью двигается, как автомат. Хозяйство ему неинтересно, сил у него нет ни на какую деятельность — он только читает журналы и перекидывается в карты.
Но однажды зимой к нему приезжает сосед и напоминает ему о прежней страсти — охоте с гончими на волков.
А наш путешественник прирождённый охотник, и вот они уже идут на лыжах по лесу. Охота оказывается неудачной, волки уходят, и человек хочет убить хотя бы зайца.
Он идёт по петляющему заячьему следу и наконец видит добычу. Но и заяц уходит от него.
И человек отправляется обратно. Но не тут-то было: «Пошёл назад крупным лесом. Снег был глубок, лыжи вязли, сучки путались. Всё глуше и глуше стало. Я стал спрашивать, где я, снег изменял всё. И я вдруг почувствовал, что я потерялся. До дома, до охотников далеко, ничего не слыхать. Я устал, весь в поту. Остановиться замёрзнешь. Итти силы ослабеют. Я покричал, всё тихо. Никто не откликнулся. Я пошёл назад. Опять не то. Я поглядел. Кругом лес, не разберёшь, где восток, где запад. Я опять пошёл назад. Ноги устали. Я испугался, остановился, и на меня нашёл весь Арзамасский и Московский ужас, но в сто раз больше. Сердце колотилось, руки, ноги дрожали. Смерть здесь? Не хочу. Зачем смерть? Что смерть? Я хотел по-прежнему допрашивать, упрекать Бога, но тут я вдруг почувствовал, что я не смею, не должен, что считаться с ним нельзя, что он сказал, что нужно, что я один виноват. И я стал молить его прощенья и сам себе стал гадок. Ужас продолжался недолго. Я постоял, очнулся и пошёл в одну сторону и скоро вышел. Я был недалеко от края. Я вышел на край, на дорогу. Руки и ноги всё так же дрожали и сердце билось. Но мне радостно было. Я дошёл до охотников, мы вернулись домой»[91].
Про арзамасский ужас говорили много и привлекали даже врачей. Врачи пожимали плечами и иногда называли его «панической атакой».
Правда, наиболее ответственные из них оговаривались: причин у этого ужаса может быть множество. Засбоило сердце, нарушился его ритм, и человек почувствовал приближение смерти. А может, причина психическая. Или с человеком происходит что-то и вовсе третье.
Хорошие врачи стараются не ставить диагнозы мёртвым писателям по их художественной прозе.
Разнятся также и методы срочных действий: одни говорят, что паническая атака — следствие гипервентиляции легких и нужно срочно дышать в герметичный пакет. Другие утверждают, что этого делать вовсе не нужно.
Я же скажу о другом — у арзамасского ужаса есть своя оборотная, метафорическая сторона.
Это настоящий ужас путешественника, который понемногу отдаляется от дома и нарушает привычный ход вещей. Тонкие связи с родным очагом рвутся, и вдруг путешественник начинает понимать, что он становится другим, — вот тут-то и приходит ужас.
Недаром в гостиничном номере Арзамаса возникал перед Толстым вопрос «зачем» и главная тема человека — тема жизни и смерти.
Что есть смерть, что есть жизнь, как страшно двигаться к одной из них, есть ли продолжение и смысл — родные стены помогают нам избежать этих вопросов, а вот гостиничные — нет.
В гостиничных стенах ужас становится чистым и беспримесным. Только дай серому небу войти в тебя, как увидишь — летит над тобой монструз, расправив кожаные крылья по девять аршин длиной, и хвост его подобен копью неумолимому. Это зеркало тебя самого, двойник, пожирающий смыслы. Его не уничтожишь хлебным вином, не отмахнёшься ладонью.
И спасает от него только продолжение дороги.
Теперь арзамасский ужас медленно двигался ко мне.
А в путешествии отчаяние и ужас всегда сменяются эйфорией. Ты поел и уже доволен, нашёл ночлег и рад.
Я хорошо помнил свои давние одинокие странствия, когда ничего, кроме отчаяния и ужаса, не наполняло меня. Жизнь моя была возмутительно упущена, утекла, как вода из ладони.
Я перебирал в памяти события и людей прошлого и ужасался себе — сколько всего пропало. Как прекрасна была жизнь, сколько она давала возможностей, сколько было силы и знания и как это всё было безумно и бездумно потрачено — я бы мог быть Ницше, Шопенгауэром, Церетели, наконец! А я, как крот, сидел в четырёх стенах… Днём я занимался какой-то дребеденью; ночи губил на то, что читал журналы и книги, которые я теперь глубоко презираю!
Но никто ничего не понимает в искусстве! Всё, что я любил, не стоит медного гроша! Я не жил, не жил! Я истребил, уничтожил лучшие годы своей жизни! Пропала жизнь! Я талантлив, умён, смел… Я с ума схожу… Я в отчаянии! Всё прошло, расточилось, унесено ветром. Одиночество подступало ко мне, и я, одинокий муравей, ранее презиравший стрекоз, сам оказался стрекозой на пронзительном зимнем ветру. Любовь прошла мимо, и я прожил жизнь вдали от любимых и близких людей. Наши жизни длились порознь, и многих уже не вернёшь, не встретишь уж — только у Великого Экзаменатора.
Как тут не напиться водки от ужаса — оттого русский человек не отправляется в путь, не прихватив целительного напитка.
А попав тогда в Казань с Архитектором, я дивился его коллегам.
Они сошлись в том заведении, где Восток дышал в окна, показывали танец живота и всё было хоть по-российски, но наособицу. И надзирающие за архитекторами сидели иначе, как положено по правилам ханства, и сами надзирающие за устойчивостью были немного иные.
Не чувствуя края, я шутил о чём-то с прекрасными раскосыми девушками, а Архитектор разговорился со старыми друзьями.
Гэндальф победил Саурона (или же наоборот) — в Казани победа часто оборачивалась если не поражением, то чем-то непонятным.
Я нисколько не думал о приближении чего-то страшного. Всё успокоилось. Но той же ночью ужас достиг своей цели.
Покинув танцы и пляски, я поехал домой, но отчего-то слез с трамвая раньше, чем нужно. Хмель, что накатывал волнами, выгнал меня на мороз. Чернота обняла меня и заткнула рот мокрым ветром.
Я шёл мимо распаханной местности, местности бесхозной и ничейной, приготовленной на архитектурный убой. Временами я останавливался, чтобы набраться сил, вздыхал, пил зимний туман, и он вытеснял часть хмеля из головы.
Там, рядом с отсутствующими домами, остались деревянные лавочки. Старики, выселенные из центра в бетонные муравейники, съезжались к своим исчезнувшим воротам и дверям и усаживались вместе — так, как они делали много лет подряд. Они редко-редко обменивались парой слов, а всё больше курили, глядя в пустоту.
Назад они не смотрели, и оттого деревянные дома с причудливой резьбой и скрипучими полами, дома, наполненные коврами, жёнами и детьми, для них всё ещё существовали.
Лавочки стояли, а старых улиц уже не было.
Но сейчас не было видно ничего, лавочки были пусты, растворены в сырости и холоде.