Дорога на Астапово - Владимир Березин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В письме к Софье Андреевне от 4 сентября, уже из Саранска, Толстой пишет: «Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что-то необыкновенное. Было два часа ночи, я устал страшно, хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал, и никому не дай Бог испытать. Я вскочил, велел закладывать…»[85]
Толстой покинул Арзамас, над которым остался парить овеществлённый страх — вечный монструз со своими клыками и когтями. Миновали народные возмущения, пришли новые. Покинул город и Гайдар, ещё не ставший Гайдаром, снял его с себя, как детскую одежду, из которой вырос. Он «тихонько приподнялся и задумался»: героя Гайдара манил вокзал, его тянуло на запах нефти и угля, на протяжные гудки паровозов, он думал, что потом вернётся, и тут же осаживал себя: может, и не вернётся. И, наконец, этот гимназист встал, чувствуя силу в себе, — так всегда бывает у человека, решившегося на путешествие. Он хотел бежать в Нижний Новгород, руку его холодил отцовский маузер, и начиналась обыкновенная биография в необыкновенное время.
Вновь приходили бури, наваливались большие народные беды, монструз, возможно, вновь парил над городом, но свидетельств тому уже нет.
В новейшие времена, в декабре 2014 года, у Стригулинских номеров рухнул кусок стены. Но дом приобрёл залихватский вид, и можно было поверить в некоторое проклятие судьбы.
Досужий человек мог увидеть в проломе сразу два этажа, беззащитную внутренность квартир (на втором этаже раньше кто-то жил, а на первом находились магазины). Падающий кирпич пощадил зелёную вывеску посудной лавки.
Дом этот давно хотели расселять — в 1992 году по его стене уже пошла трещина. И местные власти стали спорить, значится ли он в каких-то списках культурного наследия или не значится пока, а может, не значится уже.
Но я думаю, всякий путешественник дорого бы дал за возможность переночевать в комнате, где испугался великий русский писатель. Где бесы обступили его и вынудили бежать.
Люди верующие говорили, что неверие в бесов опасно.
Иоанн Кронштадтский писал в дневнике: «Упорное неверие в бытие злых духов есть настоящее беснование, ибо идёт наперекор Божественному Откровению; отрицающий злого духа человек уже поглощён дьяволом».
Толстой пугался и раньше, и это был не обычный испуг трусливого человека. В 1857 году он (по-французски) написал своей тётушке из Женевы: «Тем не менее, несмотря на удовольствие, доставленное мне жизнью в Париже, на меня без всякой причины напала невыразимая тоска…»[86]
А в 1871 году, когда писатель поехал в степь лечиться кумысом, то обнаружил, что «каждый день в шесть часов вечера начинается тоска, как лихорадка, тоска физическая, ощущение которой я не могу лучше передать, как то, что душа с телом расстаётся»[87].
Иоанн Лествичник говорил, что бес ужаса и уныния приходит не просто так, а по расписанию: «Врач посещает больных поутру, а уныние находит на подвижников около полудня»[88].
Полднем считалось три часа дня. Впрочем, святой Иоанн говорил также, что бес уныния приходит с темнотой.
Одинокий путешественник, запертый в комнате посреди чужого города, ощущает своё уныние особенно.
Толстым уже был описан ужас неотвратимой смерти, но только на войне. Там человек видит, что рядом с ним упала бомба и горит её запал. Шипит взрывная трубка в аршине от него, и «ужас — холодный, исключающий все другие мысли и чувства ужас — объял всё существо его; он закрыл лицо руками и упал на колена.
Прошла ещё секунда — секунда, в которую целый мир чувств, мыслей, надежд, воспоминаний промелькнул в его воображении»[89].
Но на войне всё происходит в толпе, а посреди Арзамаса и Толстой, и герой его ненаписанного рассказа находятся в одиночестве, посреди чисто выбеленной квадратной комнаты: «Как, я помню, мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная. Окно было одно, с гардинкой — красной. Стол карельской березы и диван с изогнутыми сторонами. Мы вошли. Сергей устроил самовар, залил чай. А я взял подушку и лёг на диван. Я не спал, но слушал, как Сергей пил чай и меня звал. Мне страшно было встать, разгулять сон и сидеть в этой комнате страшно. Я не встал и стал задрёмывать. Верно, и задремал, потому что, когда я очнулся, никого в комнате не было и было темно. Я был опять так же пробужден, как на телеге. Заснуть, я чувствовал, не было никакой возможности. Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю? — Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. Я, вот он, я весь тут. Ни пензенское, ни какое именье ничего не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен себе. Я хочу заснуть, забыться и не могу. Не могу уйти от себя. Я вышел в коридор. Сергей спал на узенькой скамье, скинув руку, но спал сладко, и сторож с пятном спал. Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачало всё. Мне так же, ещё больше страшно было.
„Да что это за глупость, — сказал я себе. — Чего я тоскую, чего боюсь“. — „Меня, — неслышно отвечал голос смерти. — Я тут“. Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придёт, она вот она, а её не должно быть. Если бы мне предстояла действительно смерть, я не мог испытывать того, что испытывал, тогда бы я боялся. А теперь я не боялся, а видел, чувствовал, что смерть наступает, и вместе с тем чувствовал, что её не должно быть. Всё существо моё чувствовало потребность, право на жизнь и вместе с тем совершающуюся смерть. И это внутреннее раздирание было ужасно. Я попытался стряхнуть этот ужас».
Для этого человек посреди белёной комнаты находит медный подсвечник и запаливает крохотный огарок. То, что свеча мала и огонь красен, снова напоминает ему о смерти. Ему страшно за свою жизнь и ещё страшней — оттого что в ней нет смысла.
Тогда путешественник цепляется за быт, он вспоминает, что едет покупать, что у него есть семья, жена, друзья, но все эти ценности обращаются в мусор жизни, и всё заслоняет страх за своё гибнущее существование.
Он ложится, но, оказавшись на постели, вновь вскакивает от ужаса: «И тоска, и тоска, такая же духовная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно, кажется, что смерти страшно, а вспомнишь, подумаешь о жизни, то умирающей жизни страшно. Как-то жизнь и смерть сливались в одно. Что-то раздирало мою душу на части и не могло разодрать. Ещё раз прошёл посмотрел на спящих, ещё раз попытался заснуть, всё тот же ужас красный, белый, квадратный. Рвётся что-то, а не разрывается. Мучительно, и мучительно сухо и злобно, ни капли доброты я в себе не чувствовал, а только ровную, спокойную злобу на себя и на то, что меня сделало. Что меня сделало? Бог, говорят, Бог. Молиться, вспомнил я. Я давно, лет двадцать, не молился и не верил ни во что, несмотря на то что для приличия говел каждый год. Я стал молиться. Господи помилуй, Отче наш, Богородицу. Я стал сочинять молитвы. Я стал креститься и кланяться в землю, оглядываясь и боясь, что меня увидят. Как будто это развлекло меня, развлёк страх, что меня увидят. И я лёг. Но стоило мне лечь и закрыть глаза, как опять то же чувство ужаса толкнуло, подняло меня. Я не мог больше терпеть, разбудил сторожа, разбудил Сергея, велел закладывать, и мы поехали. На воздухе и в движении стало лучше. Но я чувствовал, что что-то новое осело мне на душу и отравило всю прежнюю жизнь»[90].