Касание - Галина Шергова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что вы! Что вы! Очень приятно, — так же неискренне залопотали они, а Визбор вскочил:
— Садитесь, пожалуйста. Единственное кресло, разумеется, даме.
Но в комнате возникло невысказанное раздражение, которое воцаряется всегда, когда в интересный разговор внезапно врывается кто-то, не имеющий отношения к теме беседы.
Учуяв это, я тоже пробормотала: «Нет, нет, продолжайте, я посижу, поворошу бумажки, надо кой-чего подобрать». Но в кресло уселась. И блокноты вытащила.
Привалов только того и ждал. Продолжая спич, будто меня тут и вовсе не было, так, мол, мелькнула бесплотная помеха, и нет ее.
— Из всех Хуанитовых разглагольствований только одно, может, и стоит внимания. Мне лично интересна только гитлеровская цитата насчет того, что познание — неустойчивая платформа для масс. Проблеме современного познания можно дать такой ракурс: мыслящее человечество и механическая толпа.
— Так о том и речь. Познание как противостояние фашизму, — сказал Визбор.
Пружины кресла плавно подавали мое тело вперед-назад. Точно так же, как тогда, когда Мемос сидел по диагонали от меня, но через всю комнату, через полумрак мне было видно, что он смотрит на меня, смотрит неподвижно, неотрывно. Я против воли переводила глаза в противоположный угол и видела, как смотрит на меня Мемос. Видела только этот взгляд, не глаза, а именно взгляд, и не могла уже ничего расслышать.
Его взгляд мешал мне слушать и сейчас. Я не очень понимала, о чем витийствует Привалов. Но когда Роман произнес: «Познание как противостояние фашизму», я подняла голову. Точно собака, реагирующая на ключевые слова.
Привалов кинулся на Романа:
— Ах, и ты туда же! Чем не Раздорский: фашизм! ЮАР, Италия, Европа… Так уж у тебя сердце заныло по бедным африканским детишкам! Это же спектакли, которые вы все разыгрываете: надувание щек по причине мировой скорби. И прекрасно знаете, что ни к кому из вас это не имеет ни малейшего отношения.
Мне очень хотелось вступить в разговор, крикнуть: «Ко мне имеет прямое отношение!», — но я промолчала. Они предпочитали не замечать моего присутствия. И тут уж мне стало обидно не только за полное игнорирование моей принадлежности к женскому полу. Они и как «специалиста в теме» меня ни в грош не ставили. Иначе Влад или Роман поинтересовались бы моей точкой зрения. Визбор сказал без особой уверенности:
— А если и нас коснется? Что тогда?
Подойдя к нему, Привалов продолжал раздельно и напористо:
— Тогда? Не тогда, а теперь. Что же ты, борец за вселенское благополучие, не пишешь про родное государство? Чем, на твой взгляд, ГУЛАГ комфортабельнее нацистских или латиноамериканский лагерей? Теперь-то на неведение не сошлешься. Читал ведь Солженицына. Читал?
— Читал, — уныло ответил Роман.
— Читал. Спрятавшись под одеялом. А ведь такая манера получения информации тоже рисует строй нужным образом. Ан нет. Вы обливаетесь слезами по поводу того, что «черные полковники» запрещают читать Софокла и Еврипида. И так во всем. Раздорский, видите ли, о Вьетнаме или Корее печется, там детишек расстреливают… Однако американская армия — не фашисты. Не так ли? Просто — война.
— Вот это-то и страшно, — уже увереннее заговорил Визбор. — Фашизм, может, особенно страшен тем, что его нормы могут стать нормами тех, кто даже не исповедует фашистской идеологии как таковой.
— Между прочим, в той же Корее и наши воевали. И что ты думаешь — кидая бомбы, они сопровождали их инструкцией: «Детей не трогать?»
Молчавший все время Влад бросил из своего угла:
— В общем, ты, Вася, прав. Не пишем мы правды. Всей правды. Я все время об этом думаю.
Его подхватил Роман:
— Никто и не строит из себя непорочных девственниц. Все мы знаем, что играем по предложенным нам правилам. Нужно только стараться, чтобы внутри этих правил быть честным. Насколько возможно.
— Быть честным, насколько возможно — чушь. Можно или быть, или не быть, — сказал Василий. — Я, желая быть честным, беру только те темы, в которых могу говорить, что хочу. И в мировых процессах меня занимает только то, что имеет общечеловеческий смысл. Без политики, потому я и за серию взялся. — И, без перехода: — Ладно, пошли, Ромиро, Тарский уже бьет копытом.
Ромка в извиняющемся жесте развел руки:
— Вот так всегда. Обложит тебя с ног до головы и хоть бы хны — едем дальше. Извините, Ксения, что окунули вас в мутный сель наших разногласий.
— Отчего же — простите? Мне было очень интересно. Я ведь тоже, в некотором роде, из тех, кто надувает щеки по причине мировой скорби, — сказала я.
Они ушли, Влад прошел их проводить.
— Есть хочешь? — спросил он, вернувшись.
— Нет, давай потрудимся.
Трудились мы со скрипом. Я понимала, почему. Речи Привалова не прошли бесследно ни для меня, ни для Влада. Хотя сам Василий у меня особого расположения не вызывал.
Ромка вышел из телестудии вместе с Люкой. Понятия не имею, как она туда успела попасть. Наверное, он вызвал ее после работы, чтобы покорить магией своих телевизионных действ. Но держались они как старинные приятели.
— Вы на колесах? — Люка потрогала пальцем капот моего «москвича».
— Куда рванем?
— Фиесты! Мой малыш жаждет фиесты! — Ромка дунул в черный фонтан на Люкиной голове.
— Будет вам и фиеста, будет вам и свисток… Садитесь. — Я открыл дверцу машины.
Я очень люблю ехать ночью по Комсомольскому мосту. Там ветер раскачивает машину, поднятую в огромных ладонях над городом, и автомобиль становится катером, который швыряют волны. Где-то под тобой проползает река, нацепив себе на хребет пароходики и речные трамваи, набитые движением людских тел, смехом и шепотом. В этот момент я напоминаю себе героя «Моби Дика», спящего в каюте, положив щеку на футы воды, наполненные жизнью моря.
Фонари, отмечающие грань мостовой, тверди и пустоты, если смотреть на огни сквозь стекло, выпускают бронзовые стрелки из сердцевины светильников. Стрелки покачиваются с каждым движение твоей головы, будто сотня компасов подрядилась указывать тебе путь, не давая остановиться. А если смотреть на них не двигаясь, вокруг фонарей возникают свитые из серебристой финифти ореолы, и фонари глядят из них, как из старинных рам. Тогда мост превращается в протяженную картинную вереницу, и я понимаю, что город, силясь вырваться из скупости современных очертаний, вывешивает фамильную портретную галерею предков. Как в средневековом замке.
Есть мало мест, где я освобождаюсь от своего «рабства записной книжки» и ощущаю окружающее с болезненным волнением. Например, в лесах и полях со мной этого не бывает никогда. А вот на мосту бывает. И хотя в голову лезут всякие образы и ассоциации, мне не хочется их запоминать или записывать. И не хочется продлевать это мгновение, вспыхивающее где-то внутри и обреченное на потухание через минуту.