Наша трагическая вселенная - Скарлетт Томас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот об этом я и хотел с тобой поговорить, — сказал он. — Хотел испробовать на тебе свою теорию трагедии. Ты не против? Все равно мы, похоже, тут надолго застряли, а больше мне не с кем об этом поговорить.
«А как же Лиз?» — подумала я. Ничего удивительного: похоже, никто не обсуждал с давними партнерами тех вещей, что по-настоящему интересовали. Боб ничего не знал о вязании Либби, а она слабо представляла себе, сколько струн у гитары. Каждый раз, когда Тэз заканчивал картину, мать говорила, что получилось очень красиво, но слишком сложно, чтобы она могла должным образом это оценить. Пожалуй, один из самых печальных фактов современной жизни заключается в том, что на работе, или на соседней улице, или на другом берегу всегда найдется тот, кто сумеет понять тебя лучше, чем человек, с которым ты живешь. У меня, правда, такого знакомого не было. Кристофер, насколько я помнила, когда-то в моем внутреннем мире что-то понимал, но его представление об этом мире давно устарело. По-моему, он даже не был в курсе, сколько книг у меня вышло. Но кому я хочу запудрить мозги? Лиз могла ничего не знать о «Титанике», зато она наверняка знала, какой у Роуэна любимый цвет, какое второе имя ему дали родители, когда у него день рождения, с чем он пьет чай — с сахаром или с молоком, храпит ли он и почему у них нет детей. Этот список можно было продолжать до бесконечности. Так что Роуэн вполне мог обойтись без разговора со мной. К тому же он так и не прислал мне ни одного письма.
— Я не против, — сказала я. — Я хочу использовать «Титаник» в своем романе. Думала начать с поэмы Гарди или как-нибудь ее ввернуть. Поэтому беседа с тобой — часть моего исследования. Да и вообще это интересный способ убить время в ожидании того, что мы вроде как должны утонуть.
Роуэн ухватился руками за перила и свесился за край парома. На мгновение мне показалось, что сейчас он свалится в реку. Ступни его оторвались от палубы. Но тут он развернулся и, подтянувшись на руках, уселся на ограждение: теперь опорой его спине служил лишь воздух, а внизу, под ногами, не было ничего — одна вода.
— Так вот. Вся моя книга — о катастрофах. В основном речь там идет о кораблекрушениях, однако мне хочется сделать так, чтобы в теоретической части рассказывалось не только об идее аффекта, но и о том, как и почему возникает катастрофа. Мне хочется понять, она берет и «вдруг» случается, после чего люди неожиданно становятся несчастными, или же тут все не так просто. Возможно, события на самом-то деле развиваются в обратном направлении: сначала люди становятся несчастными, а потом как раз и происходит катастрофа. Когда я начинал главу о «Титанике», то думал, будто доказываю тезис о том, что невозможно отличить вымышленную катастрофу от реальной, как говорил философ Бодрийяр. Изначально я ставил перед собой задачу выдвинуть предположение, что эти культурные предсказания — фальшивка, этакий Диснейленд с аттракционами на тему кораблекрушений, который нужен для того, чтобы люди не слишком задумывались, что все эти трагедии реальны и неизбежны.
— Бодрийяр и мне попадался, — сказала я. — «Матрица» должна была стать кинематографическим выражением его идей, но он сказал, что у создателей фильма ничего не получилось: ведь он говорил, что, когда все в мире переродится в знаки, обозначающие другие знаки, выхода из этого круга не будет, а в «Матрице» выход есть. Если я правильно понимаю.
— Да, правильно понимаешь. Он говорит о таких вещах, как, например, карта, которая становится настолько подробной, что превращается в вещь, которую должна была лишь отображать. У него речь идет о том, сказывается ли на реальности то, как мы эту реальность изображаем. Когда обо всем на свете будут написаны книги, не превратится ли все на свете в книгу? Если организуешь фальшивое ограбление, как сделать так, чтобы оно не превратилось в настоящее, если люди, напуганные твоим налетом и считающие, что ты все делаешь всерьез, испытывают страх реальный, а не вымышленный? Для меня это оказалось чем-то новеньким, пришлось иначе взглянуть на давно знакомые вещи, но это было очень полезно. Потом я начал читать работы Поля Вирильо, посвященные трагедиям, и обнаружил у него идею, что катастрофа встроена в каждую созданную человеком систему. Тогда я подумал о том, что ожидать можно не только катастроф, но и предсказаний этих катастроф в отношении любого технического объекта, в связи с чем они и становятся неизбежными. Это примерно то же самое, что и самоисполняющееся пророчество, только немного сложнее.
Я съела дольку мандарина.
— Интересно. Только… Ты ведь не выбросишься за борт?
У Роуэна был такой вид, будто он внезапно вспомнил, что сидит на ограждении парома, и теперь размышлял, правильно ли поступил, забравшись туда. Он оглянулся через плечо и посмотрел на меня. Его руки крепче ухватились за перекладину, и деревянный браслет, который он носил не снимая (браслет этот был сделан из обломков корабля, потерпевшего крушение у Галапагосских островов: вместе с обломками судна на берег выбросило и чудом спасшегося дедушку Роуэна), сдвинулся с места и снова принял свое привычное положение на запястье.
— Неплохая мысль, — улыбнулся он.
— Но это была бы уже настоящая трагедия, — тихо сказала я.
— А вдруг трагедия и в самом деле изначально заложена во всем вокруг, — пожал он плечами. — Но я в порядке. Держусь.
— И что там дальше с катастрофами? — напомнила я.
— Вирильо делит катастрофы на искусственные и естественные. Он говорит, что всякий раз, изобретая нечто вроде непотопляемого корабля, вместе с этим кораблем необходимо придумать и возможность его потопления. Дальше я пишу, что в таком случае предсказание — вещь вполне логичная и рациональная, ведь люди просто-напросто видят в технике будущую трагедию. Они откуда-то знают, что механизм обречен на катастрофу. И все такое прочее. То, что считается непотопляемым, в конечном итоге неминуемо утонет.
— Пожалуй, это правда, — задумалась я. — Итак, в первом акте у нас имеется нечто большое, сверкающее и тщеславное. Ты прав. Однако к третьему акту оно непременно должно пойти ко дну, в противном случае никакой истории не получится.
— Но почему, как ты думаешь?
Я пожала плечами.
— Потому что история — это перемены. Все книги об успехе начинаются с провала, и наоборот. Истории любви — с одиночества, истории об одиночестве — с любви.
— Но разве в жизни все так же, как в книгах? А если да, то в какой я книге: о любви, об одиночестве или сразу в обеих?
Я засмеялась:
— По определению, нет. Но по другому определению, да!
— Потому что?..
— Ну, потому что любая история — это симуляция, ты сам сказал. Рассказ — это отражение, или имитация, или мимесис. Он описывает нечто такое, чего на самом деле нет. Твои предсказания гибели «Титаника» — истории вымышленные, совпавшие с историей реальной. Но даже «правдивый рассказ» — это, по определению, еще не жизнь. Жизнь — это жизнь. Но, с другой стороны, мы знаем о ней лишь то, что существует в виде рассказа. Как говорил Платон, есть истории правдивые и ложные. Видимо, единственное различие между вымышленным предсказанием о крушении «Титаника» и описанием событий реальной катастрофы заключается для нас лишь в том, что сделаны они в разное время и что, возможно, там не совпадают какие-то подробности. Ведь, подозреваю, никто из нас не видел «Титаника» и не встречался ни с кем из его пассажиров. Для нас «Титаник» — это та же самая история, потому что мы знаем о нем лишь из рассказов других, а не из собственного опыта. Извини, устроила мозговой штурм. Наверное, я вела к тому, что у любой истории должны быть свои шаблоны, в противном случае это уже никакая не история. И если самой жизни шаблоны не нужны, в тот момент, когда мы начинаем ее пересказывать, необходимость в шаблонах все-таки возникает, иначе получается не рассказ, а бессмыслица. Вот почему мы все время пытаемся подогнать жизнь под всякие шаблоны: чтобы потом ее можно было пересказать. И каждый раз, когда происходит что-нибудь хорошее, мы начинаем готовиться к тому, что это хорошее вот-вот закончится.