Мак и его мытарства - Энрике Вила-Матас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
&
Я просыпаюсь и встаю, чтобы записать запомнившийся обрывок сна, который хотелось бы продлить. Из открытых окон «Академии саксофона» доносятся томные звуки музыки, чудовищное гуденье дрожит в знойном городском пространстве. Оно вплетается в голос уличного певца: безудержная песня в ритме «бамба-ла бамба-бамба» всей мощью его легких долетает до самых границ квартала Койот. Все танцуют. И я подтверждаю, что квартал сильно похорошел бы, находись он в Нью-Йорке.
26
Если бы я переписывал рассказ «У меня есть враг», сюжет главным образом вертелся бы вокруг тех неприятностей, которые доставлял чревовещателю Вальтеру его эгоцентризм, что, без сомнения, мешало ему обзавестись другими голосами. Еще рассказал бы об исправительной колонии для эгоистов, недавно открывшейся рядом с его домом и регулярно сообщавшей ему хронику своих новостей, хотя ему так и не удалось сообразить, чем это может быть ему полезно.
И эпиграфом я поставил бы цитату не из Чивера, а из Фолкнера, которой Роберто Боланьо предварил свою книгу «Далекая звезда»: «Какая звезда падает незаметно для всех?»
До сих пор никому еще не удалось отыскать в книгах Фолкнера эту фразу, так что, может быть, это фальшивка, хотя все указывает на авторство Фолкнера, потому что специалисты по творчеству Боланьо утверждают, что тот не стал бы придумывать такое, тем паче для эпиграфа.
Точно так же, как мы спрашиваем, какую звезду мы имеем в виду, говоря, что она упала и никто этого не заметил, полагаю, что мы вправе спросить, и о каком личном дневнике мы говорим, добавляя, что никто его не видел. Подобно тому, как падающая звезда нуждается в зрителе, парадоксальная нужда в читателе, без которого ненаписанные дневники не будут прочитаны, заставляет меня вообразить некую тетрадь, куда некто будет день за днем заносить мысли и события, не претендуя на то, что кто-нибудь прочтет ее, хотя дневник обретет собственное бытие и взбунтуется против запрограммированного отсутствия читателя, и мало-помалу потребует ни больше ни меньше как прочтения, чтобы таким образом избежать уготованной ему судьбы стать невидимой падающей звездой.
Неизвестно почему, я вдруг вспомнил, что четыре дня назад уже думал насчет этой фальшивой посмертной книги (в свою очередь, оборванной фальшивой же смертью), книги, которую на самом деле мысленно не терял из виду с тех пор, как начал вести дневник.
Едва успев начать записывать, я прервался, имитируя перерыв, каковой на самом деле заключался в том, что я откупорил очередную – и, кстати, последнюю из моих запасов – бутылку «Веги-Сицилии» и отметил возвращение к идее искусственного и жульнического создания книги, долженствующей числиться в разделе «посмертные и неоконченные произведения».
Разве не в первую очередь я подумал об этом, затевая свой дневник, а также и о том, что со временем придется вспомнить о персонаже Уэйфилда и испытать насущную потребность в том, чтобы Кармен – или еще кто – должна была бы наконец признать существование дневника? Порою, хоть для достижения этого требуется наше отсутствие, мы боремся за нечто основополагающее и вместе с тем очень простое и прилагаем все усилия, чтобы, по крайней мере, удостоиться подтверждения того, что существуем.
После этого я вернулся в кабинет и к тем страницам, которые почти месяц назад начал писать, не зная, куда они идут и чем заполню их, и тут вдруг некая тема обозначила на них свое присутствие, причем так четко, что казалось, этим она указывает, что лишь она одна ждет встречи со мной. Она возникла даже раньше, чем я ожидал, однажды в солнечное утро, когда я слушал «Наталию», венесуэльский вальс, который мне никогда не надоедает слушать. Музыкальная тема повторялась, и я вскоре погрузился в нее, особенно ясно понимая, как важно здесь повторение, где звуки или их чередования звучат снова и снова, где никто не оспаривает значимость этого, если оно уравновешено начальной темой с вариациями.
Очень скоро я погрузился и в повторение, и доказательство этого: то, что начал обдумывать, как бы преобразовать и улучшить роман моего соседа, роман незначительный и путаный, полный забытыми шумом и яростью, роман, который, однако, я намеревался изучить неспешно и тщательно, ибо, по моему мнению, именно это требуется во исполнение моего замысла рано или поздно что-то в нем изменить. Если когда-нибудь все же перепишу «У меня есть враг», то прежде всего в эпиграфе заменю цитату из Чивера на что-нибудь такое фолкнеровское, благодаря чему роман не только исполнит во времени тридцатилетнее тройное сальто-мортале, но и избавит нас от ощущения, будто автору не случалось обогатиться опытом того рода, который представлен гениальной литературой вроде творений Боланьо.
Однако для меня ясно, что этот эпиграф из Фолкнера не должен иметь отношения к тому, о чем рассказывается в рассказе «У меня есть враг», потому как нельзя забывать, что я всегда жаждал развеять миф о якобы трансцендентной природе эпиграфов и выработать стиль, подобный, ну, скажем, Альберто Савинио, начавшего свой роман «Мопассан и другой» с фразы Ницше: «Мопассан, истинный римлянин».
«Мопассан, истинный римлянин», повторяю я сейчас самому себе, только ради удовольствия произносить эти слова. Сколько раз я возвращался к этой фразе и все время она звучала по-разному, сколько ни повторяй ее. Я вижу, как определение Ницше освещает фигуру Мопассана, однако, как замечает Савинио в подстрочном примечании, освещает ее абсурдом, освещает тем полнее и ярче, чем меньше мы знаем, что же хотел сказать этим Ницше, назвав Мопассана «римлянином», и совсем не исключено, что, как часто бывало с ним, он ничего не хотел сказать этим.
Поэтому, решив переписать «У меня есть враг», я и выбрал эпиграф из Фолкнера затем, чтобы эта цитата была никак не связана с сюжетом, чтобы одиноко и вольно парила в собственном воздушном пространстве, в безмерности разъединения, как самолет-призрак в небе Чили.
Ну а что касается того, что я бы сохранил, то для меня