Я буду всегда с тобой - Александр Етоев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ботинки жёлтые Хохотуев, как обещал, принёс, размер вот только вышел великоватый, но меньшего в запасе не оказалось. Степан Дмитриевич его поблагодарил, обновку, правда, пока обувать не стал – представил, что вот идут они по лагерю рядышком, ботинки на обоих жёлтые одинаково – как бананы, что опротивели ему ещё в Аргентине, – и смотрят на них люди и думают: вот уж два попугая, два клоуна, что один, что другой. Поставил их рядом с печкой.
Имя у Хохотуева было неожиданное – Пинай. Пинай Назарович Хохотуев – так его величали полностью. Об этом Степан Дмитриевич узнал, когда они шли по зоне к тому самому загадочному хвостохранилищу, в котором хранился мрамор. Он был коренной сибиряк, прихвастнул, пока они шли, о геройских подвигах своих дедов, казачествовавших ещё с Ермаком и даже, после гибели атамана, доставивших его знаменитый панцирь в дар тогдашнему казахскому хану, чтобы тот подчинился великому государю всея Руси Фёдору Иоанновичу (так именно и сказал – и «великому», и «государю», и «всея», и «Руси» – без даже тени усмешки). О себе, почему он здесь, Хохотуев высказался сурово – должно быть, чтобы Степан уверился в безоговорочном раскаянии грешника: «Я живого человека убил, партийца. Судили меня, приговорили к расстрелу. Потом расстрел отменили, дали двенадцать лет. Тот партиец, которого я убил, оказался троцкистской гнидой». Ещё Хохотуев говорил про какого-то парикмахера Измаила, который из волос заключённых валяет валенки якобы для подарков фронту, а сам за деньги сбывает эти валенки вольным на водном промысле. Но он, Хохотуев, этого парикмахера, который от слова «хер», на чистую воду выведет. Рассказывал, почему его не взяли на фронт из лагеря в сорок втором, как многих, а назначили начальником по хозяйству – за личные заслуги перед комдивом, но за какие такие «личные», он говорить не стал. Смеясь, поведал о Бен-Салибе: «Томе Джексоне, негритёнке из фильма „Красные дьяволята“, помнишь? – (Степан помнил, но смутно.) – Ну там они ещё белогвардейский обоз для Будённого захватили, он, Том, лёг тогда на дороге, как будто мёртвый, а два красных дьяволёнка других, девчонка с братом её, у которых махновцы папашу шлёпнули, как выскочат из-за горки и давай вязать всё это офицерьё, которое при обозе…»
– Сюда-то его за что? – спросил Степан Дмитриевич ненароком.
– Как за что? – Пинай Назарович удивился. – Он же эфиопский шпион, к нам сюда ни за что не попадают.
– Я однажды с эфиопом дружил, – сказал зачем-то Степан Дмитриевич в ответ. – Народ отличный, дружный, весёлый…
– Дружный, – согласился Пинай. – Только воняют очень. Негры…
И повёл рассказ о блудном сыне эфиопского народа Кадоре Ивановиче Бен-Салибе, тогда двенадцатилетнем мальчишке, теперь ему уже перевалило за тридцать. Тот сбежал с торгового корабля в Севастополе в 1921 ещё году. Сбежал просто, без особого повода, новая земля, новый мир, всяко интереснее, чем палубу драить да от белокожих начальников поджопники получать…
– Вон он, кстати, – показал Пинай куда-то в сторону, туда, где рядом с серым низкорослым бараком сидел на лавочке кто-то скрюченный с явно не европейским, проперченным, угрюмым лицом.
– Как это: заключённый и без конвоя? – спросил Степан Дмитриевич удивлённо.
– Под конвоем? Зачем ему под конвоем? Он же, слава радио, негр! Чёрный! Он же что зимой на снегу, что летом – везде заметный. У нас, товарищ лауреат, под конвоем только котлы со жратвой носют из пищеблока, чтобы по дороге не разожрали… Эй, Салиб! – крикнул Хохотуев Салибу. – Береги кости на ногах, вдруг пригодятся!
Скрюченный, что сидел на лавочке, махнул ему неинтересно и вяло.
– Скучает, – сказал Хохотуев. – Помрёт скоро. Тощий у него организм, не то что в кино. – И запел натужно и низко на мотив хорошей песни певца Утёсова «У Чёрного моря»: – «По небу полуночи ангел летел, и тихую песню он пел…»
Степан Дмитриевич глянул на Хохотуева, как на туловище, идущее отдельно от головы, подумал: «Государь всея Руси… Лермонтов… Что это за лагерь такой имени ОГПУ? При чём тут это вечное „слава радио“? И имя нелюдское – Пинай». Спрашивать не стал, постеснялся.
Хохотуев допел до звуков небес, тех, что заменить не могли, и посмотрел Степану Дмитриевичу в глаза:
– Ласточку только корми… Не забывай птичку…
– Не забуду. – Степан Дмитриевич кивнул.
И подумал: «Какую ласточку?»
– Какую ласточку? – переспросил Хохотуев, должно быть прочитав его мысли. – Ту, что живёт в кандее. Во втором ШИЗО, когда его только ещё построили, ласточка свила себе под крышей гнездо, и наш комиссар Телячелов сшибал его всякий раз: если, мол, штрафной изолятор, так и нечего, значит, шизикам на птичек свободных зырить; ну а птица всё прилетала, строила, а Телячелов всё сбивал. Лично сбивал, руками, брал какой-нибудь кувалдон и шарах по её постройке. Есть у нас такой ефрейтор Матвеев, так он сказал этой птице-ласточке, чтобы та гнездо делала не над входом, а над окном, и ласточка построила себе гнездо над окном, в ШИЗО тогда ещё окна были, и он, Матвеев, над наличником что-то там подложил такое, чтобы легче было птичий помёт снимать, и вот, когда птенцы уже улетели, как-то идут с обходом, замполит вышагивает, Матвеев с ним, офицеры, а с проводов слетают вдруг ласточки, и одна, та самая, которой Матвеев подсказал, где делать гнездо, подлетает к нему и на плечо садится. А другие над комиссаром носятся и срут на него помётом. После этого окна в ШИЗО заделали, чтобы никаких ласточек. А она всё прилетает и прилетает. Ты уж ей там крошек каких кидай, чтобы не отвыкла от человека, хотя сытно сейчас им, лето – прокорма вволю.
Так, под разговоры Пиная и терпеливые кивки его спутника они шли мимо казённых строений, по мосткам переходили ручьи, канавы с гнилой водой, стреляющей пузырями газа, и с мёртвыми водомерками на поверхности, пересекли узкоколейное полотно, положенное на песчаную насыпь, поднялись в горку, остановились передохнуть.
– Дяде Стёпе Снегодую привет! – крикнул вдруг Хохотуев и по-приятельски помахал рукой. На лавочке у свежевыкрашенного строения, где над входом ровными буквами намалёвано было «Физическая лаборатория», дремал на солнышке человек. Он был разут, ботинки стояли рядом, такие же бананово-жёлтые, как и те, что были на Хохотуеве, пальцы на ногах шевелились, должно быть в такт неслышной мелодии, звучавшей в голове Снегодуя. Веки его были закрыты. – Как лечение водами? Помогает?
Человек разжмурил глаза, посмотрел сперва на Степана Дмитриевича, потом – лениво – на Хохотуева.
– Слава радио! – ответил он коротко на тайном языке Хохотуева и снова заклевал носом.
– Уми́ще! – сказал Пинай, когда они миновали корпус. – Гигант инженерной мысли. Воды ему лечебные прописали… бальнео… больнео… как-то так. Здесь, – он кивнул назад, на скромный корпус лаборатории, – и начальство лечится семьями, и про нашего брата не забывают. Титов Александр Андреич – золото, а не врач. Ему что начальник, что заключённый – считай что никакой разницы. Ну а чем мы отличаемся от охраны? – Он внимательно посмотрел на Степана, словно ждал от него ответа, и, не дождавшись, ответил сам. – Тем, что в отпуск с зоны не отпускают? Так меня по разным делам и в Тюмень, и в Омск посылали. В Салехард так вообще без счёта. Чем не отпуск? – Он подмигнул таинственно. – И начальники, и мы, и охрана, слава радио, в одной зоне живём. Мы от них зависим, они от нас. Возьми, к примеру, Сашу Титова, Александр Андреича, лекаря. Тоже, между прочим, пятьдесят восьмая, пункт семь. Или Снегодуя возьми, дядя Стёпа по той же статье канает. Знаешь, почему Снегодуй? Потому, что он когда-то весь наш водный промысел спас…