Тихая Виледь - Николай Редькин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ишь как – даром! – отвечала ему женщина в полушалке. – А у нас в деревне, бывало, как праздник, так все уговаривались – все наши гармонисты – и все играли по очереди. А уж когда отыграются, тогда мы их напоим…
– Время, бабушка, другое было, – смеялся крашеный.
– Вот-вот! Время… Валите на время-то. А ты чего тут сидишь? Всех девок проглядишь. Или мать денег не дала, чтоб в загородку-то попасть? Правильно, что не дала. Не шибко зарабатываешь. Только и делаешь, что из города в село на мотоцикле гоняешь…
На это парень ничего не ответил (со старухами, видимо, он не умел спорить). Приятель его, лет восемнадцати, с гладко выбритой головой, толкнул крашеного:
– Глянь-ко, Настюха приволоклась.
– Ну эта-то уж ни одну танцульку не пропускает, – опять сказала женщина в полушалке, – вас, дикарей, с ума сводит.
– Да пошла она!.. – сплюнул крашеный.
– Чего так? Не дается? А уж не суйся, парень, обожжешься. В бабушку пошла. Полюшка-то, Царство ей Небесное, любила поплясать…
– Да нужна она мне! – бахвалился парень, а сам с девки глаз не сводил.
– Ой, ой! – хохотала женщина в полушалке. – Да ты бы перекрасился в чего-нибудь побассее. А то седой, как старик! А со старика какой спрос…
– Да ладно! Не ваше дело, – обозлился крашеный. Видимо, о седине ему часто напоминали.
Алексей прислушивался к перебранке молодого поколения (крашеного) со старшим (в полушалке).
С интересом наблюдал, как красиво танцевала в центре площадки длинноногая девица в короткой юбке…
Осиповы хотели переехать в Заднегорье к бабушке Дарье, пожить там, сделать ремонт в доме. Но переезд пришлось отложить. В Покрове умирал старший сын Парамона Валенкова Петр. Его выписали из больницы как безнадежно больного. Бабу свою Нюрку, маленькую, сгорбленную старуху, послал Петр по селу созвать бывших заднегорцев. Немного их осталось. Прежних-то. Пожелал Петруша проститься с ними и тайну какую-то рассказать. Нюрка даже перепужалась. Время-то на дворе действительно стояло громогласное, такое вокруг шумели! И Петруша ее, выходит, от времени отстать не хотел, даром что помирал.
Нюрка побежала по селу. И к Манефе зашла, и несказанно обрадовалась, увидев там все Борисово семейство.
– Уж придите, не побрезгуйте Петрушей моим, – говорила она слезно, – может, и в обиде вы на Валенковых, а мой Петруша худого ничего не сделал. Ему жить мало осталось. Рак у него. Горла. Мучается-то как! Я уж думаю, – Господи, прости меня, грешную, – хоть бы уж поскорее Бог его прибрал. А он как мысли мои читает: «Я, – говорит, – Нюра, еще не все людям сказал, тайна у меня есть, вот Он меня туда и не берет. Тайна-то земная. Здесь ее и оставить велит, видно. А как скажу – так и помру». Я допытывалась: какая такая тайна? Молчит. Не время, мол, еще. Из ума, поди, совсем уж мужик выжил…
Манефа и Борис обещали, что придут с Петрушей повидаться. А когда Нюрка домой возвернулась, выживший из ума ее окриком встретил:
– Всех ли покликала?
– Да много ли нас, заднегорцев-то, прежних-то? Все ведь уж на кладбище, Петенька…
– А и на кладбище сходила бы, ноги-то не отсохли бы. Ну да ладно. Я им там доскажу…
А где там и чего ее полоумный доскажет, хотела спросить Нюрка, но только перекрестилась.
– Я тебе яички купила. Может, сырые-то и проглотишь, помаленечку…
– Ой, попустись. Все обратно пойдет, только добро переводить…
– А херург говорит, можешь еще пожить, ежели как тебе трубку вставить…
– Какую еще трубку? Куда вставить?
– Не знаю, Петенька. Им виднее, куда…
– Умный, херург-от твой! Вставить, ишь как! Кормить меня через трубку! Дожил. Жить как растение, что ли, меня определяешь? Нет уж…
– Звонить ли сыновьям-то? Игнату-то не близко ехать…
Старший сын Петра Игнат после учебы в университете остался работать в Питере.
– А чего его баламутить? Как все ладно, так скоро помру. Тогда и кликнешь. А этот спекулянт-от твой пусть приедет, послушает…
Спекулянтом Петруша называл сына Сергея, который жил в ближайшем городе К. и торговал по окрестным деревням комбикормом.
– Никакой он не спекулянт, – защищала сына Нюрка, – биз… несмен…
– Ну вот! Выговорить не можешь, какой он у тебя, твой Сереженька. Биз-нес-мен! Матькаться-то и то нынче справно не умеют. Ране сажали за эту вашу спекуляцию. А теперь, эко! Вот что я тебе скажу, баба неразумная, второй раз на нашем веку жизнь перевернулась… Поди, еще и не последний…
– Только бы тебе лясы точить! Все в вашем валенковском роду пустозвоны. Языком-то молоть вы мастера.
– А мне-то нынче чего еще делать? Жевать-глотать не могу. Одна работа у хайла и осталась – слова молоть… Федор-от придет ли? – вдруг строго спросил Петруша.
– А я, Петенька, не видела его, – оправдывалась Нюрка.
– А говоришь, всех оповестила…
– Да я как зашла в райком этот, так как-то не по себе стало. Мрамор везде, ковры… Забыла, зачем пришла. Никогда мне еще так нехорошо не было… И я скорехонько оттуда. Да, может, и занят он, Федор-от…
Нюрка сказала еще, что не застала дома Дарью: та переехала в Заднегорье.
– Вот долговекая! Ничего-то ее не берет, – сказал на это Петруша, откинулся на подушку и заснул тяжелым сном.
На следующий день собрались в Петрушином доме старики и старухи. И стали слушать его.
Он был так худ и слаб, что не мог сидеть.
Нюрка приподняла его, привязала длинным полотенцем к спинке кровати, чтобы он мог видеть всех.
– Никто из вас отца моего Парамона не помнит, – говорил он слабым голосом. – И я не помню. Дарья, пожалуй, одна и помнит, да нету ее в Покрове. В Заднегорье она. Поклонитесь ей, ежели как больше ее не увижу. Все по ней, по Дарье, вышло.
Никто не стал уточнять-спрашивать, что именно вышло по Дарье.
Петруша помолчал, словно вспоминал мучительно, что хотел сказать сегодня народу.
– Значит, отца моего Парамона вы не помните. Но, может, слыхали вы, как пошел он на войну с германцем, на ту еще, на первую, да и не пришел с нее. Сказывали, будто в плену он у германца. Мать моя Анфисья, Царство ей Небесное, всю жизнь ждала его, да так и не дождалась. И я, каюсь, не сказал ей, утаил то, что вызнал. Грех на мне…
– Да какой грех? Бог с тобой, Петруша, – шумели бабы.
– Да грех, грех, знаю. Грех, Манефа, – обращался он к сестре Бориса, сидевшей ближе других, у самой кровати, и с искренним состраданием смотревшей на привязанного к спинке Петрушу. – Не сказал я матушке своей. Устрашился. Знаешь, Манефа, на войне так не боялся, как здесь, на земелюшке родимой. Вот ведь как бывает. За Игната да вот за него, Серьгу, боялся, как бы им не навредить, – и он тыкал большим белым пальцем в сторону сына, сидевшего у окна.