Тихая Виледь - Николай Редькин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И странно было видеть ему теперь спокойную, уверенную в себе бабушку Дарью, для которой дом ее не рухнул. Он остался. Вот он.
Его несколько десятилетий кряду люди неразумные называли школой, а он был ее домом. Его называли зданием, надо же – зданием! – а он был ее домом. Он остался ее домом.
В окне его видны сейчас провалившиеся крыши изб, бань, погребов. А дом ее крепок. Он построен на века.
На этих заросших сейчас крапивой и бурьяном улицах когда-то какие-то странные люди с наганами баламутили народ, сбивая его в колхозы. Из крестьянской избы выгнав хозяев, устраивали в ней школу и учили вечному и доброму тех самых детей, которые видели, как хозяев выгоняли! Отсюда уводили крестьян, неосторожных на слово, в тмутаракань. Отсюда уходили мужики на войну с германцем, и мало кто с той войны вернулся.
Какие бури пронеслись над землей русской! И все рухнуло под их натиском – избы, погреба, амбары, стаи, церкви, – все, все!
Все разрушено, похоронены целые деревни. Рассеяны по белу свету их жители. Одни сгнили в тюрьмах и лагерях. Другие обращены в интернатиков.
Слушал он бабушку Дарью и не верил, что когда-то и кем-то творились все эти безумства века, и что они вообще были – они словно не тронули ее. Прошумели над ней, сделав голову ее седой, а она осталась все той же Дарьей, почитающей Бога, дом родной, землю, откуда все пришли и куда все уйдем. Не злобствующая, не укоряющая никого, она, немощная старуха, вдыхала в него силы. Все прошумело. Осталась она. Ее дом. Ее земля. Ее, Дарьина, несломленная душа. И сейчас, радуясь ему, Борису, гостю дорогому, спрашивала она, все ли ладно у него, – и слава Богу, что ладно, – и звала она все семейство его сюда, в Заднегорье, погостить у нее. И благодарила сердечно его за обещание его, что привезет он всех непременно.
И тотчас, как только гости отчаевничали, повела она их по скрипучей лестнице вниз, в классы – показать, что места много в ее опустевшем доме, есть где разместиться, поставить кровати. Они на чердаке где-то валяются: когда-то в школе стройотряд жил, так для них, студентов, кровати завозили. И они, два бывших ученика, Борька и Федька, некогда люто ненавидевшие друг друга, теперь, на исходе века, безмолвные, подавленные, ходили за сгорбленной Дарьей, опиравшейся на бадожок, – из класса в класс, и каждый думал о чем-то своем.
О детстве. Далеком и безвозвратном.
Федька бегал по деревне в красном галстуке и учил односельчан темных, как правильно жить. Борька, сын кулака, никогда пионером не был. И в школу (бабушкин дом) ему позволили ходить только после слезных прошений бабушки Дарьи: отец Федьки, Степан Егорович Валенков, новую жизнь строивший, смилостивился. Это он, Борька, видел, как из дома этого дядю Захара выгоняли. Он долго-долго верил, что и дядя Захар, и тятенька его, и матушка его – живые.
Он сидел когда-то в этой избе (классе), за какой-то из этих парт, а Федька красногалстучный показывал ему язык. Правда, ходил Борис в Заднегорскую начальную школу всего один годик (второй класс начал уже в Покрове, в интернате). Но год этот, первый его школьный год в бабушкином доме (школе), на всю жизнь остался в памяти его…
– Ой, ребята, – говорила Дарья, когда они вышли из класса и остановились на мосту (в школьном коридоре) у окна, – и правда, не завладела совсем. Много ли прошла, а смотри-ко… Дайте-ко отпышкаюсь. Да и голова теперь побаливает. Это все он, бык-от… Нарешил меня. Сказывается. Под старость-ту. Да и то как-то нужды нет. В живых оставил. Помните ли быка-то?
– Да помним, Дарья Прокопьевна, помним, – охотно поддакивает ей Федор Степанович, а сам взглядывает на нахмуренного Бориса.
А тот словно не слышит их. На глазах пелена какая-то, и все словно в тумане; и в душе какая-то сумятица, все скомкалось, сбилось в кучу; и понимает он только одно, что гость он тут, приезжий, а этот – Федька, он хозяин, свой человек. Он и никто другой; как раньше, в детстве, так и теперь стоит он на его дороге, – вот он, здесь, сейчас, довольный, отутюженный да отглаженный, побритый да причесанный. Стоит, и все тут! И он, Борис, не может при нем ни слова сказать, ни поведать с искренностью душевной бабушке своей, что думает и чувствует теперь. Не может даже толком рассказать о себе: чем занят и как живет, а когда Дарья спрашивает его, уклоняется от ответа или твердит одно, что ладно все у него, хорошо.
Вот так! Все хорошо. Конечно! Куда уж лучше. Немой и злой, стоит он перед бабушкой своей. А Федька, как ни в чем не бывало, говорит, смеясь, про этого злосчастного быка:
– Да мы ведь всей деревней бегали на этого быка смотреть!
Бегали! Надо же! А он, Борис, пережил ужас, страх, когда разнеслась по деревне весть, что Дарью бык заколол. И думал он в ту первую минуту, что насмерть, что нет больше бабушки. И обрадовался, когда узнал, что бабушка жива.
Свозили ее в Покрово в больницу на осмотр да и отпустили домой.
– И чего я тогда согласилась? – продолжала Дарья, глядя на Федора Степановича, как будто только ему обращены слова ее. – Анфиска, Царство ей Небесное, уж шибко просила: помоги телушку случить. Ну, вот я, диконькая, и пошла. Захар-от мой все ведь сам делал. И случал, и отелы принимал, и роды у баб. Вот ведь! И тебя, Феденька, он принял… Сказывала, поди, матушка-то, Царство ей Небесное.
Федор Степанович молча кивнул. Слова не обронил.
– Ну ладно. Ну, пошла я. А чего-то халат не сняла. Тогда ведь халатов-то не было. А мне вот только дали. Черный такой. Новый еще. В телетник зашла. Там Анфиска телушку на веревке держит, а бык, которому надо бы на телушку скакать, где-то в кустах… Я его и не вижу. Думаю, может, еще и не пригнали быка-то.
Иду, а не провещилась[46]. К телушке-то стала подходить, в черном-то халате, а он из кустов-то на меня! За телушку признал или чего – не знаю. Смял. На рога – да как фуркнет! Ничего не изломал. Но вся я в синяках была… Благо, что огород-от[47] рядом был, – переползла я под нижней жердью, так он ведь еще огород-от бодал. Чуть прясло не расклал… А теперь вот ни Анфиски, ни быков, ни огородов – ничего-то у нас в деревеньке нету…
– А мы, Дарья Прокопьевна, с Борисом кол в землю у кедра заколотили, – серьезно, без усмешки сказал Федор Степанович, словно деяние, совершенное ими, имело какое-то особенное значение теперь.
Борис лишь усмехнулся. Ишь как! Мы – с Борисом.
– Какой такой кол? – как будто не поняла Дарья.
– Да как какой, – теперь почему-то засмеялся Федор Степанович, – самый обыкновенный. Ты как будто в кол не играла, в прятки…
– Эвон как! – значительно сказала Дарья. – Замякали изаболь… Двоима, стало быть…
– Ну да! Борис вон и колотушку нашел…
– Да неужто не сгнила колотушка-то?
– Да нет. Выдюжила…