Висконти. Обнаженная жизнь - Лоранс Скифано
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сравнивая двух своих друзей-аристократов, Хейнингена-Хюне и Висконти, Хорст замечает: «Может, оттого, что Висконти я видел гораздо реже, чем Хюне, и мы редко разговаривали о наших профессиональных делах и обычных, скучных деталях повседневной жизни, наши отношения были более романтичными, чем мои отношения с Георгом. Но в личности Лукино были загадочные области, которые я не пытался исследовать и даже никогда не осмеливался туда вторгаться… Мне кажется, ни он, ни Хюне на самом деле не принадлежали к миру знати, в котором были воспитаны, но относились к нему каждый по-своему. Хюне восставал против собственного прошлого, как непослушный мальчуган, Висконти превратил свое прошлое в искусство».
В то время, снова по свидетельству того же Хорста, Висконти еще сопротивлялся своей гомосексуальности. Он предавался «жуткому наслаждению двойной жизнью», как это называл Оскар Уайльд, но боялся пересудов и все те три года, что продолжалась — с многочисленными перерывами — их связь, стремился сохранить ее в тайне. Когда весной 1936 года они отправились в Тунис, в тот мавританский домик, который Хюне построил в Хаммамете, он пришел в ужас, увидев среди пассажиров корабля нескольких знакомых… «Для меня гомосексуальность не была проблемой, — говорит Хорст, — но для него все было иначе. Я придал ему уверенности в себе, потому что не затрагивал эту болезненную тему. О себе он говорил неохотно, мало что рассказывал, но иногда пытался объяснить свой характер, который был довольно колюч — он вечно оказывался прав, а я был всегда во всем виноват». Даже бегство в Тунис, которое многих вылечило от сомнений и пуританства, взять хоть того же Жида, не смогло, кажется, окончательно избавить своенравного Висконти от душевных терзаний. В те годы Хорст сделал один снимок и много позже, в 1970 году, послал его Лукино. «Спасибо, — написал ему Висконти, — за присланный мне отголосок моей памяти — мой снимок, который ты сделал в Хаммамете! Веришь ли, но я точно помню этот момент, ту самую секунду, когда ты меня сфотографировал! Я словно снова чувствую тяжесть стакана в руке и вижу себя сидящим на пороге дома, у двери, ведущей в сад, полный цветов, белые цветы с таким сильным ароматом: жасмин и лилии. То были наши с тобой счастливые дни, и я никогда их не забуду. Разве их можно забыть?» На снимке, о котором идет речь, шелковый шейный платок закрывает шею Висконти до подбородка, взгляд его донельзя мрачен, а на лице нет даже и тени улыбки.
Чем старательней Висконти пытался обуздать свой «латинский темперамент», тем большим испытаниям подвергалась их связь. По словам Хорста, «вся жизнь Лукино была продуктом его воображения; он ничего не понимал в любовных отношениях, хотя и был очень страстным по натуре. И к тому же он был пуританином. В нем была жестокость. Он был подвержен вспышкам гнева, и в нем было множество противоречий. Это был железный кулак в бархатной перчатке… У него совершенно отсутствовало чувство юмора и умение посмеяться над собой». Его характер — это забавная смесь латинской чувственности с прусской несгибаемостью, идеалов, которые внушила ему мать, и понятий о долге, свойственных аристократам и военным.
Фотограф рассказывает, как однажды, крутя ручку радиоприемника, Висконти услышал выпуск новостей из Италии: объявили о победе в Абиссинии и заиграли фашистский гимн. Он вскочил и потребовал, чтобы друг сделал то же самое. Хорст, потрясенный комизмом ситуации, возразил, что он не итальянец и они не в Италии. «Тогда я возвращаюсь в Рим, — взорвался Висконти, — вызови мне машину, я улечу первым же рейсом». По дороге в аэропорт он заявил Хорсту, что тот повел себя так намеренно, желая отделаться от него, и тому стоило огромного труда убедить его вернуться в Хаммамет.
Правдивость этой истории подтверждают и друзья, появившиеся в жизни режиссера в более поздние годы. Это вполне согласуется с тем патриотизмом, который звучит в письмах к Ирме Виндиш-Грец. Этот патриотизм был тем более искренним еще и потому, что его брат Гвидо воевал тогда в Эфиопии. Что до маленькой и драматичной любовной коллизии, она вполне вписывается в висконтиевское понимание любви: для него это было средство мучить себя и других, он пылко изъявлял свои чувства, будил конфликты и обострял их до предела. Хорст, напротив, был сама непринужденность. Когда они с Висконти переехали в Рим, их жизнь в отеле «Амбассадор» на виа Венето была полна перепадов настроения и вспышек ревности его тиранического друга. Однажды, несмотря на отвращение к скандалам, он страшно ревнует, когда один итальянский друг заговаривает с Хорстом по-английски. Доведенный до крайности фотограф заявляет, что ночным поездом уедет в Париж, и исполняет задуманное. Но Лукино садится в соседнее купе и тоже отправляется в путь.
Вынужденный часто возвращаться по работе в Соединенные Штаты, по-прежнему связанный с Хюне, Хорст никогда подолгу не остается с Висконти. При этом он признается, что «наша связь странным образом становилась только прочнее». После начала войны они не виделись более десяти лет. Однажды, в 1953 году, Висконти узнает, что Хорст в Риме, живет в отеле «Эксельсиор». Он приглашает его к себе на виа Салариа: «Мы, конечно, стали старше и в разлуке жили совершенно по-разному. Но этих лет словно бы не было. Мы не говорили ни о чем серьезном, но между нами сразу установилось удивительное согласие».
«Каждый из нас, — писал Морис Сакс, — в один прекрасный день начинает отвечать за собственную жизнь. И каждый, покопавшись в памяти, сможет назвать день своего рождения в качестве мужчины или женщины — тот день, когда свободная воля начинает действовать и продергивать новые нити в полотне жизни, начало которому положили детство и наследственность». Но одинокими не рождаются. Хорст помогает Висконти жить и принять свою гомосексуальность. «В 1937 году, — свидетельствует Жан Марэ, — когда мы только познакомились, гомосексуальность не была для него проблемой; он ее не афишировал, только и всего». В это время в жизни Висконти появляется и женщина, которая намного старше его, с которой он будет дружить всю жизнь, которой будет восхищаться. «Великая Мадемуазель» с улицы Камбон, Коко Шанель станет его советчицей, пылкой любовницей, второй матерью — более суровой, менее женственной, но такой же сильной, энергичной, практичной и с таким же бойцовским характером, как и донна Карла.
Шанель всего на три года моложе донны Карлы, она тоже родилась в середине августа, месяц зрелости и пылкости. В ней, как и в матери Лукино, соединились нонконформизм и порядок, простота и щедрость. К этому добавлялось еще и одиночество, несмотря на бесконечное количество знакомых, друзей и любовников. Это дитя сумерек было, казалось, обречено на одиночество: судьба отнимала у нее всех, кого она любила, рядом с кем могла пустить корни.
Ее любовник Бой Кэпел, игрок в поло, погиб в автомобильной аварии; другой возлюбленный, художник Поль Ирибе, солнечным летним днем 1935 года вдруг упал, сраженный сердечным приступом, в двух шагах от «Паузы», домика в оливковой роще, куда «цыганка» каждый год приезжала отдохнуть и перевести дух. Слишком много похорон выпало на ее долю. В декабре 1923 года джазовый оркестр из ночного клуба «Бык на крыше» сопровождает катафалк Раймона Радигё. В июне 1929-го венецианская гондола уносит в последний путь на маленькое розовое кладбище с глядящими в небо верхушками черных кипарисов, в самое сердце лагуны в Сан-Микеле, тело «волшебника» Дягилева, а в сентябре 1935-го в Барбизоне кони с черными плюмажами повезут катафалк с телом Ирибе. Все эти погребальные церемонии поставила и оплатила Шанель, и в ее образе тоже преобладает черный цвет. Вот ее автопортрет, который она создала, поглядывая в зеркало: «Угрожающая двойная дуга бровей, раздутые, как у кобылицы ноздри, волосы сатанинской черноты, рот, подобный расщелине, душа благородная и гневливая… и тело, сухое, как бесплодная виноградная лоза». Лучше всего суть ее характера схвачена в наброске карикатуриста Сема: черный лебедь, нарисованный с помощью всего лишь нескольких штрихов.