Висконти. Обнаженная жизнь - Лоранс Скифано
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На «грустном личике» Куколки диафрагма камеры закрывается. Следующий эпизод фильма начинается с панорамы дороги, пролегающей по гладкой равнине — такие кадры есть в «Одержимости» или фильмах Чаплина. Этот путь, на котором короткие встречи перемежались периодами одиночества, Висконти назовет своим «путем в Дамаск».
В самом начале этой дороги Лукино встретит двух мужчин и одну женщину, и они определят направление его жизни. Один из этих мужчин белокур, у него светлые и веселые глаза. Он говорит с немецким акцентом: его детские годы прошли в маленьком тюрингском городке Вайссенфельс-ан-дер-Заале. Он — ровесник Висконти, но уже успел порвать все связи и со своей семьей, и с родиной. Сначала он отправился в Гамбург, где изучал историю искусств. Он решил стать архитектором и как-то раз, почти в шутку, не веря в успех, написал Ле Корбюзье, что хочет с ним работать. А тот вдруг взял и согласился… В начале 1930-х он оказывается в Париже, где никого не знает и к тому же скверно говорит по-французски.
На архитектора он работает мало и нерегулярно, так что находится время осмотреться, завязать знакомства, отдавшись на волю случая. На террасе кафе на Монпарнасе он знакомится с модным фотографом Георгом Хойнинген-Хюне, родившимся в 1900 году в Санкт-Петербурге от союза американки и личного тренера по верховой езде царя Николая II. С ним он и проработает бо́льшую часть жизни. Секретарша журнала Vogue, где он вскоре проявит свои исключительные способности к фотографии, говорит об «этом немчике, Орсте: ну что за медведь…» Но на немецком его имя, Хорст, скорее напоминает об орлах, а по-английски больше похоже на «лошадь». С лошадью его роднят порывистость, стремительность реакций, с орлом — независимость, острота взгляда.[19] В этом человеке нет ничего медвежьего, он очень ловко просачивается в высший парижский свет, и его объектив, как ни один другой, подмечает рафинированность, неповторимость этой среды.
Подружившись с Кристианом Бераром, Хорст, благодаря ему и Хюне, попадает в колонию русских изгнанников, великих князей, княгинь, артистов балета Сержа Лифаря и Леонида Мясина, продолжающих в Монте-Карло дело Дягилева. Его фотографии, сразу вошедшие в моду, — свидетельство восхищения высшим светом, распущенным, но изобретательным даже в хитрых уловках и играх.
Хорст говорил о Хойнингене-Хюне и о себе: «Он, русский с Балтики, и я, немец, оба добровольные изгнанники, мы считали себя обозревателями высшего света в его постоянных изменениях, а не критиками общества или „ангажированными“ художниками. Поскольку нам приходилось зарабатывать на жизнь, мы в основном снимали людей, которые платили нам за фотографии. А когда случай приводил к нам тех, кого мы знали и любили, было еще лучше. Нас не сильно беспокоило, что скажут грядущие поколения о стиле и жизненной позиции наших фотомоделей; нам было гораздо интересней запечатлеть часть современного общества, локального и состоящего из очень живых людей.
Одним из самых памятных и притягательных феноменов парижской жизни тридцатых годов было то, что можно назвать небывалым единением самых творчески одаренных умов — художников, писателей, музыкантов, хореографов, танцоров, актеров, декораторов и модельеров — с некоторыми самыми умными членами светского общества. Здесь почти все дружили между собой, а если случалась вражда, то враждовали тихо, не вынося сор на публику.
Шанель работала в тесном сотрудничестве с Дали, Кокто, с Баланчиным в театре и делала костюмы для балетов. Карийская (создательница костюмов „Русских балетов“) теперь придумывала костюмы для частных балов-маскарадов. Дюфи, Берар и Челищев рисовали декорации к пьесам Жироду. Жорж Орик и группа „Шесть“ регулярно давали концерты с дочерью госпожи Ланвен, графиней Жанной де Полиньяк… Матисс рисовал гобелены, а Джакометти делал лампы и столы для декоратора Жана-Мишеля Франка. Луиза де Вильморен, романистка и поэтесса, создавала дамские украшения. Художники-сюрреалисты проникали даже в кино. Сколько было ночных разговоров в те годы, и ни один не обходился без новых идей».
Хорст, сын мелких торговцев из еврейского квартала заштатного немецкого городка, всего за несколько лет стал своим в мире принцев и увлеченных меценатством миллиардеров, где талант и отвага ценились больше, чем титулы и богатство. В начале 1936 года, по возвращении из Нью-Йорка, где он часть года работает для Vogue, его приглашает на обед графиня де Ноай. У них даже есть общая приятельница, княжна Натали Палей (он играл ее робкого воздыхателя в маленьком любительском фильме, который снимал, но так и не закончил Хюне), но в этот день он впервые поднялся по широкой лестнице особняка, где у входа стоит статуя святого Георгия с драконом работы Челлини. Здесь он впервые увидит молодого, сдержанного и невероятно красивого итальянца, которого пока что воспринимают как богатейшего плейбоя, увлеченного лошадьми и гоночными автомобилями: графа Лукино Висконти ди Модроне.
За несколько часов до этой встречи Висконти позвонил Мари-Лор де Ноай, попросил разрешения заехать и засвидетельствовать свое почтение: в тот же вечер он должен отправиться в Рим на поезде. У большого камина, где потрескивает огонь, двое мужчин перебрасываются ничего не значащими фразами. Но этого оказалось достаточно, чтобы между белокурым «немчиком» с независимым выражением лица и байроническим итальянским красавцем вспыхнуло неодолимое взаимное притяжение.
«Он стоял чуть поодаль, — рассказывает Хорст, — натянуто улыбался и, казалось, изо всех сил сдерживал свой латинский темперамент… Сам не знаю почему, я был уверен, что его ко мне тянет. В нем была какая-то загадка, что-то одновременно и привлекательное, и отстраненное. Я достаточно давно вращался в модных кругах и понимал, что иностранные аристократы, даже такие богачи и снобы, как англичане, в Париже ведут себя иначе, чем дома. Большую часть времени я тогда жил в Америке и с некоторым пренебрежением относился к европейским титулам и обычаям.
Как бы там ни было, когда Лукино выразил Мари-Лор сожаление и сказал, что вынужден уйти, чтобы не опоздать на поезд, я вдруг вмешался в светские церемонии и произнес стальным тоном: „Сегодня вечером вы из Парижа не уедете. Завтра в час дня вы придете на ланч в бар гостиницы „Крийон““. К изумлению Мари-Лор — ее это явно позабавило — и к моему восторгу, он кивнул и откланялся. А когда я на следующий день к часу дня пришел в „Крийон“, — ни на что не надеялся, но все же пришел, — он уже был там и ждал меня. Мы позавтракали. Лукино еще неделю или две прожил в своем отеле, и мы виделись каждый день».
Хорст вспоминает, что Висконти никогда не расставался с тремя книгами в красных кожаных переплетах, напечатанных на папиросной бумаге, — это были один из томов эпопеи «В поисках утраченного времени», «Смерть в Венеции» и «Фальшивомонетчики». Томас Манн — гомосексуальное искушение, Пруст — духовные корни и обожаемая семья, и Жид — как противоядие, бравада незаконнорожденного, знак отрыва от корней и ненависти к семье. О семье Лукино говорил редко, вспоминает Хорст, но складывалось впечатление, что он не очень близок с отцом, что связи с семьей его скорее тяготят — в то же время «он осознавал свой долг по отношению к ней». Никогда он не заговаривал ни о расставании родителей, ни о том, что его отца повсюду знали как любовника королевы Италии.