Последняя инстанция - Владимир Анатольевич Добровольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хлопнула входная дверь, мы обернулись — Линка, в своей норковой шубе, удивительно похожая на мать, с тем же невозмутимым выражением лица, только на двадцать лет моложе и ярче, стояла в дверях.
— А мы потребляем нектар, — сказал я.
— Жанка, паникерша, была убеждена, что ты попадешь в милицию, — как мать, стараясь не напрягать лицевых мускулов, улыбнулась Линка. — Но я-то знаю своего мужа. — Я встал, снял с нее шубу. — Муж мой сам развозит пьяниц по вытрезвителям. Мерси! — чмокнула она меня в щеку. — А я напилась как свинья. Мама, дай мне тоже кофе…
Они остались на кухне, а я пошел спать. Голова была тяжелая, но почему-то не спалось. Нектар этот оказывал действие? Воленс-ноленс выходить на сцену нужно, думал я, нужно играть, другой пьесы не будет. Они на кухне то шептались, то повышали голоса, и тогда до меня доносилось знакомое: faire la cour, фэр ля кур. О своих ухажерах они всегда говорили по-французски. Фэр ля кур — тоже было что-то в этом роде.
Когда я пропускал удары в университетской секции бокса, мне доставляло удовольствие вести им тайный счет. Я записывал их себе в актив. Теперь мне доставляло удовольствие молчать в своем доме.
Но нынче все было не как обычно, я не смолчал, выскочил в трусах, распахнул дверь:
— Товарищи, прекратите свои куриные разговоры! Уже начало пятого!
— Акустика! — сказала З. Н., обращаясь к Линке.
Они притихли.
15
Сидим беседуем с Подгородецким.
У нас, юристов, писанины море — утонешь; но странно! — никто еще не додумался вменить нам в обязанность запись наших субъективных впечатлений. Положим, входит новый человек, а мне важно, как вошел, с каким настроением и что читается между строк протокола, который я веду по ходу дела. Как держался, на чем споткнулся, а после чего поник головой. Слава богу, это признаки не процессуальные, в протокол не идут. Хочешь — придавай им значение; не хочешь — как хочешь.
У меня есть дневничок — на случаи особо заковыристые. Съемка скрытой камерой — с той только разницей, что портрет словесный. Дневничок — не метод, а психологическая приставка к методу.
Первое впечатление: замкнутость, желчность, несговорчивость — по внешности. Это — когда еще стоял в дверях. Узкий лоб и матовая желтизна кожи. Жилистый, физически сильный. А вошел идеально: без всякой развязности, но и не слишком скованно. По-деловому вошел, с чувством собственного достоинства и с чувством долга, которое принес на блюдечке. Блюдечко поначалу меня чуть коробит. Но это у многих можно наблюдать.
Я объяснил ему, с чем связан вызов, да он, конечно, и сам догадывался. У меня была разработана опросная схемка, — сперва я предполагал строить ее, как обычно, соблюдая строгую логичность, но потом решил, что логика не должна выпирать. Попался свидетелю безалаберный следователь, не дорожащий ни своим временем, ни чужим.
А мне от свидетеля нужно не то, зачем он вызван, а совсем другое. Логикой дорожку туда не проложишь. Сидим беседуем.
По сведениям Бурлаки, про пьяницу, который подобран был дружинниками, очевидцы уже и забыли, да и вообще на Энергетической никто не подозревает, что наводятся справки о том, кого уже нет в живых.
Ведем беседу, как будто он жив.
— Рост средний, — загибает пальцы свидетель, — телосложение… среднее, средний такой гражданин, без особых примет, кепка на голове, пальто, руки держал в карманах, шел, на меня не глядел…
— Позвольте-ка, Геннадий Васильевич… — соблюдаю учтивость. — Как вы определили, что пьян?
Подгородецкий удивляется моей несообразительности:
— Шатался!
А я рассуждаю сам с собой:
— Возможно, шатался не оттого?
У меня заготовлена наживка: поймет ли намек? Если поймет, стало быть, знает больше, чем говорит.
— Отчего ж еще ему шататься?
Либо придуривается, либо ничего не знает.
— А от потери крови? Удар, травма…
Потеря крови была как раз незначительная, — потому и держался на ногах.
Подгородецкий моргает глазами:
— Травма?
— Не исключено, — говорю.
— Извините! — обескуражен Подгородецкий, и стыдно ему за себя, хватается за голову. — Не допер. Настроился, чистосердечно говоря, не на то. Бывает, знаете, заскок: раз уж компетентные органы кем-то занимаются, значит, личность скомпрометировалась, является опасной для общества. А чтобы сама она пострадала, о том в мыслях не было. Вижу: шатается, но не сильно. Знать бы, что станет вопрос в этой плоскости, присмотрелся бы. А то ведь, товарищ Кручинин, в повседневной жизни другие вопросы, более насущные, волнуют.
— Да, — говорю сочувственно. — Мало ли вопросов… Вы, следовательно, с работы шли?
— Не совсем так, — отвечает он озабоченно, а забота вся — видно по глазам — не напутал бы я чего в протоколе. — С работы — раньше. Работал тогда до шести. А то было потом…
Одного и того же результата можно достичь разными путями — это как в математике: один решает задачу длинно, топорно, другой — кратко, изящно. К нам, пожалуй, не мешало бы иногда приставлять хронометражистов: лишние слова — лишние минуты. После знакомства с Мосьяковым я еще и за этим слежу: ясность — производная сжатости.
Нынче хронометраж аттестовал бы меня в самом дурном свете. Трачу массу лишних слов и не меньше делаю лишних движений. Так и задумано, а протокол пока побоку: встаю из-за стола, прохаживаюсь.
— У меня, Геннадий Васильевич, — говорю, — на вас вся надежда. Может, и видел еще кто гражданина того в подъезде, а пока вы — единственный. Нам, — говорю, — позарез необходимо учесть все мельчайшие обстоятельства. Так что не гневайтесь, если задержу вас немного своими мелочными расспросами, но у нас, как вам, наверно, известно, мелочей не бывает. Хотелось бы вместе с вами восстановить ход событий в тот вечер, хотя к событиям этим вы, так сказать, прикоснулись всего только краешком…
— Ну, пожалуйста, — выказывает он полнейшее добродушие. — Мне даже, чистосердечно говоря, льстит, что могу быть полезный. Повестка на руках, производство мое не страдает — имею такую возможность.
У него лицо конусом: впалые щеки и острый подбородок; одет по-рабочему: защитного цвета рубаха, без галстука, пиджак старенький — лоснится на локтях.
Тот, потерпевший, старше лет на десять, — что могло быть у них общего? Мне искренне хочется, чтобы ничего и не оказалось.
— Значит, вы не заметили, — спрашиваю, — признаков ранения?
Подгородецкий растерян, и эта растерянность говорит в его пользу.
— Понимаете, товарищ Кручинин, заметь я, и то не воспринял бы. Кто же мог покушаться, когда кругом тишина?