Солнце внутри - Маргарита Зверева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем организатор затих и подбадривающе кивал молодому пареньку, которому выпало представляться первому. Паренек мельтешил глазами, краснел и слегка заикался от волнения. Приехал он из Германии. Я подпер рукой подбородок и вздохнул. Прямо через дорогу находились как Рейксмузеум, так и музей моего старого доброго знакомого Ван Гога, и я с большим удовольствием променял бы компанию зеленых журналистов, готовых философствовать о морали, на общество Рембрандта, Вермеера и того самого Ван Гога, давно уже все сказавших. Я вообще предпочитал общество людей искусства. Обычно мне с ними было интереснее. Радовало только то, что мероприятие должно было длиться не особо долго, а от любых внеплановых инициатив я смог бы легко отмазаться, сославшись на важную встречу. Одет я был, к счастью, более чем подходяще. Забывшись, я даже открыл карманные часы, но они стояли по своему обыкновению.
Ребята приехали практически из всех стран Европы и Америки, последняя меня нисколько не интересовала. Я вслушивался в акцент каждого, пытаясь по нему понять, насколько красив их родной язык. Когда подошла моя очередь, я быстро отделался парочкой фраз и, не дожидаясь вероятных вопросов, повернулся к следующему в ряду, чтобы меня поскорее оставили в покое. Когда тот заговорил, я выдохнул и облегченно вновь предался своим мыслям. А мысли эти кружились по большей части вокруг искусства и культурных мероприятий, и я знал, что если первое – а вернее, чрезмерное в него погружение – Барон не особо приветствовал, то второе всегда приходилось по душе. Он радовался, когда я рассказывал ему, куда меня пригласили, с кем я там познакомился, что ел и пил, и, конечно, что на мне было надето. Трудно было поверить в то, что мы действительно не виделись уже целых семь лет. Все-таки, несмотря на это, его присутствие в моей жизни было вполне ощутимо. Я думал о том, где и когда он мог бы меня поджидать, и раз за разом приходил к выводу, что абсолютно везде и в любой момент. Так как я не сомневался, что слежка за мной велась непрестанно и он просто выжидал правильное время. Если в первые пять лет нашего знакомства я не осознавал проводимый надо мной мониторинг, то после Парижа чувствовал его постоянно.
Надо сказать, что сначала такое беспрерывное наблюдение несколько напрягало меня, хотя и сопровождалось выгодами разного рода. Но через пару лет я почти что перестал замечать его. Я перестал оглядываться на следующие за мной машины и стаи ворон, перестал выискивать камеры в новых помещениях и ловить слишком длинные взгляды попутчиков в метро. Это не означало, что я перестал замечать слежку. Это означало, что я просто перестал ею тяготиться. Пока Барон не владел телепатией и пока мои мысли принадлежали только мне, я был вполне доволен.
Время от времени я вслушивался в разгоревшуюся дискуссию и реплики остальных участников, которые мне казались не особо глубокомысленными. Грубо говоря, все сходились на том, что сволочью быть не надо. А вот тонкую границу между профессионализмом и сволочностью еще стоило определить. Особо рьяно выступала одна хрупкая девушка из Прибалтики. Длинные пряди ее темно-русых волос выбились из косы, и она слегка потряхивала головой, чтобы отбросить их от лица.
– Знаете, что мне кажется чуть ли не самым чудовищным в этой истории? – говорила она возбужденно. – Тот момент, когда корреспондент вспоминает свою собственную дочь и плачет. Понимаете, он плачет не по умирающему ребенку перед ним, а из-за своего ребенка, у которого в тот момент все прекрасно!
Речь шла как раз о той маленькой африканской девочке, умирающей от голода, сразу понял я. Молодой фотограф, Кевин Картер, сфотографировал ее вместе с поджидающим ее смерти стервятником в Судане. По словам самого Картера, настраивая объектив, он ждал где-то двадцать минут, чтобы стервятник расправил крылья. Именно таким ему виделся идеальный кадр. Стервятник не сделал ему такого одолжения. А девочка на тот момент передумала умирать, встала и пошла шаткими невесомыми шагами дальше – неизвестно куда. Тогда-то Картер и всплакнул, вспомнив, что дома у него тоже имеется девочка аналогичного возраста, только с совсем не аналогичным весом. Несмотря на неоперативность стервятника, кадр получил Пулитцеровскую премию и обеспечил Картеру всемирную славу. И скорую смерть. Всего в тридцать три года фотограф прицепил к выхлопной трубе своей машины шланг, провел его в салон, закрылся и включил двигатель. Разумеется, всемирное сообщество тогда облегченно решило, что вот она, расправа за ту неоказанную помощь африканской девочке. В конце концов, совсем рядом был лагерь ЮНЕСКО, и особых жертв от фотографа не требовалось. Просто взять ребенка и донести пару сотен метров. И хотя в предсмертном письме Картер ссылался в первую очередь на отсутствие денег, а не на замучившую его совесть, я также не мог отделаться от мысли, что какие-то поступки оставляли настолько глубокие следы в человеческой психике, что действовали как бомбы замедленного действия. Можно было прогнать память о них из своего сознания, но подсознание обмануть было невозможно. В этой истории мне было жалко всех. И девочку, и Картера, и стервятника, невольно послужившего прототипом зла, хотя виновными в катастрофической ситуации в Африке были совсем иные и куда менее мифические силы.
– Я уверена, что именно в этой реакции и кроется разгадка якобы нерешаемой проблемы, о которой мы говорим, – продолжала упорствовать девушка. – Почему он ждет? Почему он не относит девочку в лагерь? Потому что он зверь? Он не человек? Ведь у каждого человека должно что-то дрогнуть на уровне инстинкта, когда он видит умирающего ребенка, или нет? А вот именно что нет! Эмоции у него проявляются только тогда, когда он вспоминает свою дочь. Это ему понятно. А исхудавшая черная девочка – вне его контекста. Она перед ним, перед его носом, но она вне его контекста. Да и что я прицепилась к Картеру? Она вне нашего контекста! И он не несет ее в лагерь не потому, что ему лень. А потому, что ему это просто тупо не приходит в голову. Он не может плакать об этом ребенке. Реальном и настоящем. Потому что для него он реальный и настоящий только в рамках его профессиональной деятельности. И мысль о том, что он может вмешаться в ход событий, которые он документирует со стороны, ему совершенно чужда. В каком-то смысле он профессионал до мозга костей, не так ли? Он не зверь. В своем контексте – он человек. А на работе – профессионал. И меня поражает то, насколько мы можем это разделять.
– Ты хочешь сказать, что у всех профессиональных журналистов шизофрения? – незлобно подколол ее рыжий парень с веснушками, и галерея наполнилась веселым смехом.
Но девушка не смеялась.
– Я хочу сказать, что это парадокс, о котором мы почему-то не особо задумываемся, – серьезно парировала она. – Как мы можем быть одним человеком в одном контексте и другим – в другом? Может быть, это и есть шизофрения. Может быть, те, кому поставлен этот диагноз, просто острее ощущают этот парадокс.
– То есть все шизофреники – журналисты? – не мог угомониться рыжий парень.
– А я не считаю, что этот парадокс свойствен исключительно журналистам, – никак не поддавалась шуткам девушка. – Уж не говоря о врачах, судьях, учителях… Даже теоретические профессии! Возьмем физику…
Только я наконец заинтересованно прислушался, как лысый организатор похлопал в ладоши.