КАРПУХИН - Григорий Яковлевич Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама, она собирает вещи.
— Не твое дело, — холодно отвечает Лидия.
Мария Кузьминична укладывается. Опять в дверях появляется Светлана, нерешительно стоит у притолоки. Снова идет в комнату:
— Мама, бабушка уезжать хочет.
Лидия не отвечает. Тогда Светлана, подумав, начинает действовать сама. Войдя в кухню, она сперва молча стоит перед Марией Кузьминичной, как бы позволяя, чтобы с ней заговорили. Не дождавшись, начинает первая, но без обращения, а прямо:
— Платье не очень испорчено. Оно, наверное, отстирается.
Молчание.
— Оно мне не сегодня нужно…
Молчание.
— Бабушка, ты руку обожгла? А ты мылом помазала? Я всегда, если обожгу, мажу мылом. Потому что мыло — это щелочь…
Мария Кузьминична как не слышит.
— Бабушка, я больше не буду. Честное слово, бабушка. Не уезжай.
Решительно появляется в дверях Лидия. Она хватает Светлану за руку: «Я тебе сказала не вмешиваться!» — и влечет в комнату. Дверь закрывает на ключ.
— Я вам не позволю травмировать ребенка! — кричит она.
Светлана барабанит в дверь пятками:
— Бабушка, не уезжай, бабушка… Честное слово, я никогда в жизни не буду! Бабушка!..
С узелком в руке Мария Кузьминична стоит у выхода. Она слышит, как Светлана бьет в дверь, и ей невыносимо тяжело сделать этот последний шаг. И все же она уходит. Но и на лестнице слышит она эти удары. А может быть, это только в ушах отдается?
По проселочной дороге, проваливаясь в глубокие колеи то одним, то другим колесом, движется телега. Сидит в ней Мария Кузьминична, по-крестьянски повязанная платком, с узелком на коленях. Боком к ней, свесив тяжелые, грязные сапоги над передним колесом, — возница. Он в зимней шапке, в телогрейке, дымит цигаркой.
— …Так вот его вызвали, Торопова, на комиссию, послушали врачи со всех сторон и решили поставить на пенсию, раз ему состояние здоровья позволяет. А Федор Иванович, он и теперь агрономом работает в «Красном маяке».
Едут некоторое время молча. У Марии Кузьминичны до сих пор в ушах Светланин голос и то, как она кулаками и пятками била в дверь.
— Ну и что же, хороший человек был этот секретарь райкома?
Торопов-то? — словно обрадовавшись чему-то, оживляется возница. — А он уж почитай двадцать лет в этом районе на разных должностях. А вот хороший он или нет, этого я тебе не скажу. Потому как не знаю. Или, проще сказать, мне это неизвестно.
— Люди, наверное, говорят что-нибудь все-таки.
— Люди? — опять как будто обрадовался возница. Особенность его речи в том и состоит, что всякую фразу он начинает говорить радостным, заздравным голосом, а под конец обычно скажет что-нибудь заупокой. — А люди, что они говорят. Вот хоть я, к примеру. Ты спроси, хорошая у меня жена или, проще сказать, супруга? Сегодня спросишь — я тебе так скажу. А придешь, спросишь завтра, и я тебе это же самое вовсе навыворот буду рассказывать. Вот у нас такой случай был…
В это время к дороге вышел трактор, развернулся и двинулся назад, запахивая плугами нескошенный хлеб.
— Вот те и случай вышел, — глядя ему вслед, говорит возница, поглаживая голый подбородок, — Сеяли, сеяли, а убрать даже на семена не пришлось. Семян и тех не вернули, одна соломка…
И он в сердцах хлестнул лошадь вожжами:
— Но! Сроду ты у меня за всякий грех виноватая.
Окраина города. Заборы. Дома не выше заборов. Редкие деревца.
Вечереет.
У водопроводной колонки, где грязь размешана множеством ног, стоит Светлана. Это она убежала за Марией Кузьминичной, как собачка по следу. Колени оцарапаны, платье испачкано. Но вся ее тоненькая фигура выражает решительность, лицо Сердитое.
Вот показалась легковая машина. Светлана подымает руку. Машина проносится мимо. Светлана презрительно смотрит вслед ей.
В конце переулка блеснули фары грузовика. Светлана опять подымает руку. Свет фар становится сильней, ослепляет ее. Она стоит с поднятой рукой, тоненькая, гневная.
Мария Кузьминична и Шура сидят за столом. Уже вечер. На столе лоскуты, шьется что-то маленькое. В углу — детская кроватка.
— Ты фланельку сохраняй. Теперь тебе всякий теплый лоскут годится. Животик у него заболит — теплое положишь. У детей первое дело животик и ушки.
«Ушки, — мысленно умиляется Шура. — Там все тронуть страшно».
В сенях шаги. Она прислушалась.
— Федя пришел. Сейчас будем ужинать.
И увидела, как мать отчего-то забеспокоилась, словно ей неприятно, что Федор сейчас увидит ее.
— Я сейчас, — предупреждает Шура.
В сенях она тихо говорит мужу:
— Федя, у нас мама. Там, по-моему, что-то случилось. Я чувствую, она скрывает от меня что-то. Мне даже кажется, что она насовсем к нам приехала, но уверяет, что только проведать.
— Ты не беспокойся, — говорит он, — И в дом, в дом войди. Тут в сенях продует тебя.
Когда они входят, лоскуты со стола уже убраны, Мария Кузьминична расставляет на столе чайную посуду.
— Здравствуйте, мама, — говорит Григорьев, одним глазом кося в кроватку. — А уж мы вас давно ждем.
— Вот приехала проведать. Переночую, если не прогоните, а утром обратно. Лида меня очень просила, чтоб непременно утром возвращалась. — Ей трудно говорить неправду, но еще труднее молчать сейчас, — Тесней у вас против прежнего. Вовсе даже тесно. Мы, когда Шурочку ждали, тоже снимали у хозяев пол-избы. Вот так у нас печь была, на ней Андрюша спал. Так мы спали. Тут Лидочкина плетеная корзинка стояла: она у нас до двух лет в корзинке спала. Ее в детстве не слышно было. Такая была тихая, ласковая…
И она задумывается горько, не замечая, что Шура и Федор смотрят на нее. Шура глазами указывает мужу на стул у входа, где, прикрытый шалью, незаметно лежит узелок Марии Кузьминичны. Мария Кузьминична спохватывается. Видит и взгляд этот, все видит. И тогда она говорит со всей прямотой:
— А на кого ж я Светлану брошу? Я-то знаю, у нее душа, как свечечка, в темноте теплится. Кто заглянет в нее с лаской, к тому огонек и потянется.
За окном — далекий, звонкий детский голос:
— Скажите, в каком доме Григорьевы живут?
Все в комнате замерли, прислушиваясь, еще не веря. Стук в дверь. Хозяйка идет открывать, и сейчас же в сенях слышен голос Светланы:
— Скажите, здесь Григорьевы живут?
С задрожавшим лицом Мария Кузьминична идет к дверям.
А там уже Светлана, в легком, совсем не для такого осеннего вечера платье, повзрослевшая, словно сделавшаяся выше.
— Я тебя еле нашла! — говорит она сердито. И со всей силой пережитого испуга, с тем правом,