Музей «Калифорния» - Константин Александрович Куприянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце концов, весь этот бег замышлен не ради души, забудем эту спекуляцию. «Душа» — нечто слишком неконкретное, ускользающее, в нее сложно вернуться, а в тело стабильно возвращаешься каждое утро после искажения состояния, значительного и не очень. Поэтому рутина для тела понятна и неизбежна, а рутина для веры… Ну не знаю, мне это кажется чем-то искусственным, похожим на кризис среднего возраста. Да, лет на десять, плюс-минус пять, ты погружаешься, но потом состояние перетечет в другое.
Вот и все с шестым. В‐седьмых, вера — это автокомментарий.
Очень коварный и тяжелый инструмент, многие авторы на нем попадаются. Есть автокомментарий и у этой книги, в самом конце, где ж быть ему еще? А еще один поставлен в начало и никому не заметен, сокрыт, будто на него наложен заговор быть невидимым. Лучше никогда ничего не говорить, когда текст связан и спет. Не портим же мы хорошую любовь долгим сухим объяснением. Я как-то попытался засахарить так одну свою любовь — ее звали Maddy, и я был kinda mad about her, — такой вот беспомощный каламбур, чтоб прервать перечисление. Мэдди была чистая калифорнийская любовь, уже без примеси России, прошлого, умершего во мне. Такой я решил запомнить, а потом решил опустить все, что между нами было, в сахар и все испортил. Я записал, подражая своей же более ранней, более удачной записи о другой девушке:
«Мэдди была чистая любовь. Теперь она беременна от другого, и я приглашен на праздник в честь рождения ребенка. Апрель длится, когда получил я приглашение на июль».
Теперь уж, когда прочитано, давно живет в мире ребенок Мэдди, и этот ребенок — любовь, чистая по-прежнему, однако не моя. А моя Мэдди растворилась во времени, короткий абзац вернет ее, но ненадолго, обрывочно, вот он:
«Мэдди жила в машине на Оушен-Бич. Вся моя любовь живет на Оушен-Бич, даже странно, как много уместилось на столь крохотный пятачок меня и любимых моих. Мэдди продавала цветы по средам на рынке, а еще вышивала, продавала свою вышивку, еще работала в баре, приносила напитки, еще она была неплохой trimmer — стригла марихуану, иногда легально, иногда нет. Особого порока в том, что прислуживаешь в Южной Калифорнии марихуане, нет. Мы все чуть-чуть ослеплены, благословлены этим. Еще Мэдди подрабатывала две-три смены в неделю в магазине эзотерических товаров, там продаются вещи разной степени полезности: от необходимых всем мыла, масла и так далее до кристаллов и камней — вещей, которые разве что будут хорошо смотреться в интерьере или которые можно зачем-то таскать в кармане. Я бездомный-безродный путешественник, какие там интерьеры?.. Ясно, что я таскаю зеленый камень из магазина, где работала Мэдди, всегда в левом кармане. В тот день, когда я купил его, не писался текст, и я сказал: „Do you want to go have dinner with me?“
Вообще-то, она ответила, по-калифорнийски увиливая от прямых лучей: „Well, I’m actually seeing someone“, и я ничего не почувствовал. Просто пожал плечами и сказал: „Okay“. В левом кармане уже лежал безымянный зеленый камень — мелкого дракона остывший глаз, — и я поглаживал его.
При всем обилии занятий… а, да, еще Мэдди была массажисткой и умела делать энергетический массаж, еще она прекрасно готовила и раза четыре в год находила подработку на больших кухнях. Удивительно, но при всем невероятном поклонении культу еды и еде как таковой американцы платят своим поварам гроши. То есть главный повар на кухне может, например, получать в Калифорнии долларов семнадцать в час, это очень-очень мало, но, впрочем, ладно, тут про любовь, а не про то, сколько кто за что получает…
Пытаюсь объяснить, что Мэдди не была ленивой, или бестолковой, или бездельницей. Не хотел бы, чтоб думали о ней так. Просто при всем обилии своих занятий, добром нраве и ловком крепком теле она оставалась нищей. Все мы тут, крестьяне и гномы, — нищие, и ходим, увиливая от прямых лучей, в минимуме одежд.
Неспроста она столькому научилась in her early twenties: ее выгнали из дома родители без особой драмы — просто душным ворчанием, постоянным давлением, беспорядком и хаосом, дурными отношениями и придирчивыми взглядами — дали понять, что им лучше без нее, и, чтобы экономить, она жила в машине, ну как „жила“: спала в машине, если не спала с кем-нибудь, у кого-нибудь. Во второй раз она согласилась на мое предложение без колебаний.
Выбирала она район получше, естественно, изучала внимательно запрещающие знаки, крестилась, закрывала чем-нибудь затонированные окна, складывала задние сиденья (со временем попросила меня их демонтировать и продать), спала чутким сном. Ребенок будет ее чутким и тревожным жителем чужого сна. Не узнает он, из чего растет его генетическая предрасположенность к зыбкому, легко нарушаемому сну. Я ничего не узнаю о нем.
Для опыта я однажды предложил ей поспать там вместе. Не в моей старенькой, тесной, но все же — квартире, а в ее машине, на излюбленном ее пятачке. Просто было интересно, холодно ли это, и насколько тревожно, и какие сны рождаются в остывшем машинном брюхе. Не то чтобы до или после я никогда не спал в машине. Спать в машине, особенно на юге — это нормально. Я не считаю (больше) зазорным для взрослого человека жить в машине или даже в палатке. Я купил, помню, на второй раз у нее вышивку и о чем-то нескладно пошутил деревянным от акцента голосом, просто не сдержался, хотя всегда сдерживаюсь, мол, надо же, в тот раз ты продавала камни, а теперь ты шьешь? Не гожусь я в ухажеры для американок, был уверен, но вдруг она рассмеялась, словно я что-то смешное сказал, и я ожил и сказал уже нормальным, плавным, пластичным английским: как она хороша, как она хорошо шьет, что, должно быть, дом ее хорошенько украшен, и она беспечно пожала плечами: „Not that I have a house, but yeah, my car is decorated“.
Любой местный левак точно подтвердит, что это нормально. Больше того, если ты не жил хотя бы сколько-то машине, то ты скорее угнетатель. Весьма вероятно, что ты злоупотребляешь (тут главное — корень „зло“) рядом врожденных или приобретенных по праву рождения привилегий, которые выписал тебе слепой случай (леваки, как мы помним, сплошь неверующие, значит, Максово „живое электричество“ для них — только пустой набор звуков, вера их зиждется и сейчас на великом краеугольном камне