Акулы во дни спасателей - Каваи Стронг Уошберн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я почувствовал, что вспомню их еще не раз, что их отсутствие останется во мне, как соль под кожей, вытопится из пор и засаднит в глазах, когда мне меньше всего того хочется.
— Там что-то есть. — Слова Лукаса выводят меня из задумчивости.
— Что? — спрашиваю я.
Саския нежно обращается к нему по-немецки, Лукас отвечает ей шутливо, возвысив голос на добрую октаву.
— Что-то в этой земле, — поясняет Саския. — Она и человек, и животное, и другое, не знаю. — Она кладет голову Лукасу на плечо. — У нас нет веры, — говорит она мне, — но мы оба считаем, что это место вроде такого.
И меня охватывает пьянящее чувство счастья. Если уж эти двое что-то чувствуют, если уж они думают, что эта земля особенная…
— Да, — говорю я, — здесь что-то есть… — И начинаю рассказывать, слишком быстро, слова срываются с губ, не коснувшись мозга, я выпаливаю все, что хотел сказать о том, как чувствую себя здесь. Наконец ловлю себя на фразе: “Это может сделать лучше весь мир, правда? Если за дело возьмется правильный человек”.
Они улыбаются, но как-то вопросительно, приподняв брови, недоуменно наморщив лоб. Все, что было между нами, вдруг кажется мне банальным.
— Постойте, — говорю я, хотя никто ничего не делает. — У меня идея.
Я вынимаю из рюкзака пакетик разноцветных карамелек, аккуратно разрываю, предлагаю Лукасу и Саскии. Оборачиваюсь к рюкзаку, достаю укулеле, открываю футляр.
— Вы слышали наши песни?
Я снова протягиваю им конфеты, каждый берет по одной. Лукас кладет карамельку в рот, хмурится, что-то говорит Саскии, и она тут же выплевывает конфету в ладонь, жестом велит ему сделать так же, подходит к окну и сквозь дырку в стекле выбрасывает конфеты в темноту.
— Мы можем послушать песни, — говорит она, — но такого больше не надо, — она показывает на пакетик карамелек, — пожалуйста.
Я смеюсь.
— Это всего лишь конфеты, — говорю я. — Разве у вас в Германии нет конфет?
Саския достает из своего рюкзака плитку темного шоколада в красивой обертке, разворачивает фольгу и отламывает всем по дольке.
— Вот, — произносит она, — мы это делаем правильно.
— Что ж, дайте нам ваши песни, — добавляет Лукас. Глаза его блестят. — И расскажите об этом месте.
Я поднимаю руку, чувствуя все и сразу, от призраков древних воинов до настоящего момента. То, что у меня во рту, касается моего языка и расцветает, темное, сладкое, горьковатое.
* * *
Наступает утро, я просыпаюсь в углу хижины, во влажном кармане спального мешка. На рассвете лачуга выглядит хуже: почерневшие доски, от половиц тянет сыростью, вьется гнилостный парок, потолочные балки в ошметках птичьих гнезд изогнулись, провисли. Столик, который накануне вечером, когда мы за ним сидели, казался достаточно прочным, качается, белесая столешница покоробилась. Гниль проела в потолке дыры, и когда облако над головой рвется на части, сквозь эти дыры бьют косые лучики белого света, рассыпаются по стенам и полу.
Я встаю, подхожу к столу, на котором стоит зеленая пластмассовая миска, полная овсянки. Накрываю миску ладонью, чувствую последнее тепло. Они оставили мне кашу, и я невольно улыбаюсь, хотя ложки нет. Сажусь на скрипучий стул, слушаю шелест листьев, зачерпываю овсянку пальцами, как пои, и ощущаю, что тело мое гудит, пробуждаясь к жизни.
С тех пор как я убрал руки от тела той умирающей матери, ощущение связи — с физическим миром, людьми, с которыми я говорил или жил по соседству, — исчезло. Где бы я ни был, в переполненной комнате или на пустой улице, на “скорой” или дома, рядом со спящей Хадиджей, я завершался на кончиках пальцев. Я ничем не делился и не передавал другим, ничего у них не брал, я был один, окутанный голосами, воспоминаниями, душами животных и людей, прошедших через меня. Однако сегодня утром все это затихло, вытесненное светом, упрямым порывом, желанием, но не голосом, манившим меня слиться со всем: я дома.
К полудню я уже не мог сказать, как и сколько прошел с утра. Помню, что тратил силы, шагал, поднимался и спускался вместе с тропой, кое-где прорубался сквозь заросли, я шел той же дорогой, что и Саския с Лукасом накануне, но тогда совершенно об этом не задумывался. Я вспотел, мне хочется пить, но не останавливаюсь, не могу, долина открывается передо мною, словно приглашает. Ветви отворачиваются, не цепляются за одежду, грязь твердеет под моими ногами, комары не роятся вокруг меня, летят прочь. Каждый следующий шаг пружинистее и легче предыдущего.
Вот он я, приходит мне на ум, и мысль эта не заявление, а предложение. Вот где мне следовало быть все это время, остаться на островах и усерднее прислушиваться к ним. Почему же я думал, будто чего-то добьюсь в одиночку, зачем чинил сломанные тела на материке? Эти края научили меня большему, чем целая вереница пациентов; сейчас я без всяких усилий подмечаю взаимосвязи. То, как мой пот подхватывает смешанные с грязью частички кожи и роняет наземь, как туман окутывает деревья и деревья впитывают его, как солнце освещает туман и забирает его в воздух, как дышат растения, как их выдох становится моим вдохом — так когда-то жители островов в знак приветствия прижимались друг к другу лбами и дышали одним воздухом.
Тропа вдруг обрывается. Впереди поляна, и я иду к ней, упорно пробираюсь вперед, протискиваюсь между деревьями, рюкзак гнет и ломает ветки. Я хочу увидеть долину с неба, я хочу увидеть океан, он там, за поляной. Отлогим уклоном спускаюсь к краю обрыва и понимаю, как далеко зашел. Просторные Вайману и Вайпио так далеко и вместе с тем так близко, что кажется, будто их можно потрогать рукой; зеленые расселины, буруны в изрезанных бухтах.
Я стою высоко над долиной, смотрю вниз, и земля уходит у меня из-под ног. На мгновение я чувствую себя невесомым, точно подпрыгнул, потом живот сжимается от ускорения, пятно травы, порыв ветра, что-то дергает и рвет меня за плечи, спину опаляет жар, хлопок, мое распростертое тело раскачивается, перед глазами то ли небо, то ли океан далеко внизу, что-то хрустит, моя бедренная кость, я кувыркаюсь, снова невесомый, порыв ветра, погоди, погоди…
После нас с Вэн в Индиан-Крик я летела вперед, как синкансэн по свежим рельсам. Сообщила всем преподавателям, которые раздавали нам задания для групповой работы, что не хочу участвовать в группе — парни, опять парни, снова парни, всегда одно и то же, я сражаюсь с каждым из них за право голоса — и буду выполнять все задания в одиночку, пусть даже их будет в четыре раза больше, окей? Я занималась одна и входила в один процент лучших студентов по всем трудным предметам.
Если не удавалось выбраться из кампуса, по ночам мы с Вэн (и Хао, и Катариной) залезали на здания. Порой мы с Вэн сидели на полу нашей комнаты спина к спине, да, писали, читали, подчеркивали основное в учебниках, касаясь друг друга лопатками, как мне хотелось бы руками. Но мы больше не заходили так далеко, как в Индиан-Крик. Мы словно стояли на вышке в бассейне, смотрели на воду, которая нас поглотит и остудит, но не прыгали. Мы вернулись к чему-то меньшему, но все-таки это было что-то. Меня от этого лихорадило, и я изо всех сил сдерживалась, чтобы не умолять Вэн о близости.