Жила-была одна семья - Лариса Райт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Andreeva. — Произнес побелевшими губами: — Вот, значит, как! — и бросился к выходу.
Он ушел, но успел услышать, что, перед тем как раздался резкий хлопок закрывшейся двери, магазин наполнился жалобным треском выпущенной им из рук, полетевшей на пол и разбившейся насмерть «парижанки».
Ирина «половинчатость», как любая хроническая болезнь, не хотела сдавать позиций и отступать не желала. Еще несколько дней назад жизнь казалась бессмысленной, проведенной в пустых ожиданиях и напрасных надеждах, и не манило будущее ни одним просветом, и не наполнялось сознание ни одной мыслью, кроме той единственной и решительной, посеянной и давшей всходы: «Нужно что-то менять». Но шли дни. Самат, засыпающий ее звонками из Парижа, уже давно должен был вернуться, а телефон молчал. Если бы он позвонил сразу, у нее хватило бы еще на какое-то время запала сопротивления, она бы нашла в себе силы по-прежнему отказываться от встреч. Но он не давал о себе знать. Сначала она забеспокоилась, затем расстроилась, потом рассердилась, а вскоре запаниковала. И в тот момент, когда телефон залился чарующим голосом Брайана Адамса, Ира тут же забыла все заготовленные заранее и гневные тирады, и разумные доводы о необходимости прекращения отношений, и отточенный перед зеркалом холодный, равнодушный тон. Она нажала клавишу ответа так быстро, будто, спев лишнюю строчку, знаменитый англичанин мог прогнать звонившего со сцены.
— Привет.
— Привет.
— Сегодня, как обычно, на нашем месте?
— Хорошо, — она согласилась, не раздумывая, и уже собиралась повесить трубку, чтобы немедленно бежать в парикмахерскую на маникюр, к косметологу и в магазин за новым платьем одновременно, но он еще не закончил разговор:
— Ириш…
— Да?
— Я страшно соскучился.
Что могла она ответить на это? Только правду:
— Я тоже.
Через четыре часа они уже сидели за столиком в неприметном кафе на Патриарших и, как школьники, держались за руки. Он рассказывал о Париже, выплескивая все накопленные эмоции, снова и снова брал клятвенные обещания непременно поехать с ним в следующий раз. Она слушала, удивлялась, восторгалась и обещала снова и снова, и не спрашивала, как он провел остальное время: те несколько дней, что пробыл в Москве, ни разу не позвонив ей. Не спрашивала — берегла себя. Он не говорил — берег ее. Зачем рассказывать о вынужденном походе в театр, о последовавшем за ним еще одном и о приглашении на субботний обед, при отказе от которого мать грозилась непременно слечь с очередным инфарктом. Именно так: «с очередным инфарктом». Самат так и не осмелился спросить, почему речь шла уже об очередном, если пока, к счастью, не случилось и первого. Мать он тоже берег. А еще он берег себя: охранял от скандалов, от испепеляющих взглядов и поджатых губ. И от маминых, и от Ириных. Поэтому не спрашивал у первой и не ответил бы второй, если бы она решилась задать вопрос.
Ира вопросов не задавала. Она слушала и ждала, когда он выговорится и бросится засыпать ее дежурными вопросами о работе, о дочери, о сыне. Ира с удовольствием начнет посвящать его в тонкости словообразования, а когда Самат наморщит лоб, смешно замашет руками, станет обиженно затыкать уши, тогда она сжалится и расскажет о парочке нелепых встреч с авторами. Возможно, вспомнит, как один из них две недели звонил и умолял не забыть исправить ошибку в слове «гастарбайтер» в своей статье о появлении иностранных слов в русском языке. Самат обязательно спросит, какая была ошибка, а она отмахнется:
— То ли гастрабайтер, то ли гастробайтер. В общем, что-то с гастритом связанное, — и они громко, весело, беззаботно рассмеются. Так, что на них станут оборачиваться люди за соседними столиками и, возможно, даже будут завидовать им и думать: «Какие счастливые люди! У них наверняка нет никаких проблем».
Вот о таких авторах она расскажет, о таких разговорах. А о скрюченной старушке с артритом, о комнате, увешанной фотографиями людей с потухшими глазами, о том, как ее назвали половинчатой, промолчит.
Потом начнут говорить о Марусе. Самат будет давать советы о правильном воспитании, рассказывать, как бороться с подростковым максимализмом и как привить уважение к родителям. Она будет улыбаться, кивать, делать вид, что соглашается со всеми доводами. Возможно, даже воскликнет: «Какой ты умный!» Или: «И как я сама не догадалась?!» А может быть: «И откуда только ты все это знаешь?!»
Она произнесет эти слова и увидит, как в ту же секунду в глазах его появится пафос, да и сам он раздуется от гордости, как самый настоящий павлин. А он не увидит, не узнает, не почувствует, что и в мыслях ее в эту минуту будет проноситься этот же набор букв, но с абсолютно иной интонацией. «Откуда ты можешь знать, каким образом можно приструнить пятнадцатилетнюю девушку? — с грустью будет думать Ирина. — Разве у тебя есть такой опыт? Или те девушки, которых бесперебойно поставляет тебе мама, немногим старше Маруси? Из этого вынужденного общения с волоокими ланями, которые и рта не приучены открыть в присутствии мужчины, а не то что перечить ему, ты делаешь вывод, что я не умею воспитывать свою дочь? Что ж, может быть, в этом процессе я и не слишком преуспела, твоя правда. Ну а что касается уважения к старшим, это да… В этом ты дока… Здесь тебе нет равных. Ты их безмерно уважаешь, до такой степени, что не смеешь ослушаться. Только вот каким образом воспитать такое отношение, ты не имеешь ни малейшего понятия. Об этом, наверное, лучше спросить у твоей мамы».
А затем Самат спросит о Петечке. Ира ничего не станет скрывать: расскажет о двойке за диктант по русскому, и о драке с одноклассником, и о пестрящем замечаниями дневнике. Нет, она не будет жаловаться. Для нее все это — мелочи, проявление личности ребенка. Никакие плохие оценки, строптивый характер и неусидчивый нрав не могли изменить ее отношения к сыну: это был самый лучший, самый желанный, самый любимый ребенок. Она так и скажет Самату:
— Мой сын — самый лучший.
Так и скажет: «Мой сын». И ни за что не решится произнести то, что не может произнести уже семь лет. Не сможет признаться, не сможет открыться, не сможет заменить одно притяжательное местоимение другим. А как бы хотелось закричать во все горло:
— Твой сын — самый лучший!
Но она этого не сделает. Зачем? Она бережет Самата, бережет мужа, бережет сына. А еще — себя: бережет от скандалов, от обид, от испепеляющих взглядов и поджатых губ.
И вот так эти двое будут сидеть в маленьком, аккуратном кафе, говорить обо всем, умудряясь не сказать ничего, и чувствовать себя притворно счастливыми и невероятно близкими людьми.
Самые близкие в мире люди, очень близкие… и невообразимо, непередаваемо, бесконечно далекие друг от друга.
Пара, сидящая в другом кафе, за несколько тысяч километров от Москвы, была едва знакома, но у собеседников уже успело возникнуть ощущение абсолютного взаимопонимания и невероятного душевного комфорта от общения.