Кривая дорога - Даха Тараторина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пересвет заскулил, но не отстранился, не убрал руки, не нахмурился. Напротив, растянул избитые губы в улыбке:
— Тебе и только тебе. Даже если ты сама этого не понимаешь.
— Ты так похож на него. Но ты — не он. И никогда бы его не заменил. Ты должен был поддерживать меня, — укорила она, как жена после ссоры с неразумными детьми.
— Я сдерживал тебя, — засмеялся мужчина, едва не выплюнув живое нутро, — и всегда буду.
— Да, будешь, — с тоской согласилась Агния.
Волчица с трудом встала. Так, как могла бы встать древняя старуха, живущая на свете куда больше, чем ей было отмеряно.
Подошла к столу.
Обвила нежными ладонями рукоять меча, словно обнимая любимого.
Пересвет понимающе закрыл глаза.
[1] Читатель, который предлагал поставить нерадивых мужей на гречку, поймёт, что это отсылка именно к нему. А вообще в старину действительно было такое наказание: коленями на горох или какую крупу, если не жалко. Считаете, не страшно? Попробуйте — и всё поймёте.
— Апчхи!
Но нос продолжал нестерпимо чесаться.
Холодно, промозгло, сыро… Тут бы ухватить последние крохи сна, сесть, как птице на хвост, и упорхнуть в манящее забытьё.
Но нос продолжал чесаться.
Я спрятала лицо в плащ, согнув колени, чтобы не раскрыть ноги. Упрямая мошка заскакала по волосам. Пришлось открыть один глаз.
Глазу предстали первые тусклые лучи рассвета, тёмно-серое небо, щедро осыпающее несчастных путников чем-то средним между очень мокрым снегом и очень противным дождём, продрогшие деревья, обхватывающие себя тонкими ветками в попытке хоть малость согреться, потухшие и давно отсыревшие угли, клочья сырого тумана и крохотное прыгающее перед заспанной физиономией солнышко.
Пришлось открыть второй глаз. И даже протереть оба.
Солнышко никуда не делось, лишь начало скакать бойчее, норовя присесть на самый нос.
Я осмотрелась ещё раз: тучи; туман; костёр…
Солнышко затрепетало, распустило лучи и попыталось отобрать у меня плащ.
Я вытянула руку: обожгусь?
Солнышко с готовностью цапнуло палец и потянуло на себя, дескать, поднимайся.
— Ммм… Радомир, — сначала я окликнула приятеля едва слышно, но солнышко усиливало хватку, а я звала всё громче, — Радомир!
В ответ — тишина. А ведь Толстый здорово храпел с вечера, Тонкий слегка посвистывал носом, а рыжий шумно ворочался. Даже привычно бесшумных сторожей удавалось расслышать: оба шептались; сначала друг с дружкой, потом во сне. А сейчас — ни звука.
Одним махом скинула ставшие лишними плащи-одеяла, наотмашь ударила настырный огонёк, кинулась к другу… Живой! Бледный, редко неглубоко дышащий, точно из сугроба его достали, но живой. Толстый и Тонкий такие же. И охраннички (тоже мне, работнички!).
Упрямая щепоть света выбралась из-под вороха тряпок, фыркая, как недовольный ёж. Подлетела к ближнему спящему и затанцевала прямо на его лбу, привлекая внимание.
— Ах ты, гадёныш!
Солнышко оказалось ещё и шустрым. Я сгребла в кулак лишь рыжие вихры, а настырное существо ускакало на край телеги.
— Стой, паршивец!
На оглоблю, с неё — на кочку, с кочки — в ямку и за дерево. Я неслась следом, на чём свет стоит ругая вредную блестяшку. Поймаю — раздавлю!
Куда там! Солнышко обогнуло ствол высоченной — макушки не видать! — ёлки, плюхнулось в кучу прелых листьев, прошлёпало по луже, встряхнулось и нырнуло в облако тумана. А туман — любому туману туман! Молоко! Ступишь в такой, ног уже не разглядишь. И кто его знает, не притаился ли у земли ядовитый змей, не расставил ли ловушки для беззаботных путников леший, не ждёт ли добычу болотная бочка. Я ступила не задумываясь, пока ещё виднелся то тут то там вспыхивающий огонёк.
Густой пар обволакивал ноги, прикусывал голодным котёнком, точно сами тучи спустились подремать с неба на землю. Сапоги, благо, добротные и непромокаемые, шлёпали по воде, всё сильнее увязая в грязи. Та чавкала, крепко хватала ступни, не желала выпускать, следы тут же наполнялись водой — обратно уж не пройти. Когда я поняла, что забрела в болото, и решила бросить всё и топать к лагерю, проклятый огонёк замерцал по правую руку. Я наклонилась нащупать какой камень или палку, но только запачкалась, брезгливо вытерла тину о штаны. А солнышко показывало лучи уже слева. И впереди. И позади тоже. Ой, мамочки! Зачем это я за ним увязалась?! А огоньки приближались, окружали, как опята после ведьминого хоровода[1], всё норовили прикоснуться ко мне хоть вскользь, звенели тоненькими голосочками, напевая странную, завораживающую, потустороннюю песнь.
— Маренушкой примечена, Смертушкой отмечена… Маренушкой примечена… Смертушкой отмечена…
Огоньков становилось всё больше: мерцали под редкими листочками, выбирались из-под кочек, выныривали, пуская мелкие пузыри, из болотца, вспархивали с веток. И всё пели свою глупую песню.
— Маренушкой…
— Замолчите…
— Примечена…
— Хватит.
— Смертушкой…
— Прекратите!
— Отмечена…
— Молчать!
Стихло. Звёздочки тоненько звенели, рассекая лучиками клочья тумана, но молчали, не иначе как перепугавшись крикливой бабы. Я отняла ладони от ушей, попыталась быстро пересчитать поверженных. Быстро не вышло: пальцев не хватило и со счёта сбилась уже на третьей дюжине. Молчат. С места не двигаются. Ждут?
— Эй, — нерешительно окликнула я, — кто за главного?
Огоньки заволновались, забегали, разбрасывая искры. Наконец выстроились в два ряда. Делать нечего — пошла по предложенной дорожке, прямо по вязкой жиже, норовящей заглотить, затянуть в темноту. Эх, где наша не пропадала? Одна бы перепугалась мало не до смерти, бросилась бежать, а то и вопить, как оголтелая, но я ведь не одна. А волчица как дома. Не злилась, не боялась. Словно княгиня, принимала почести и не давала беспокоиться мне.
Золотая тропинка вела в непроглядную тьму, в дремучую чащу, пахнущую влажным страхом. Я боялась. Волчица — ни капли. Отодвинула пугливую в сторону мягкой лапой, сама твёрдо, но осторожно ступала по невидимой твердыне. И я за её спиной, как молчаливый прислужник, опасающийся взглянуть на кого не так.
А по ту сторону тумана, в притаившихся сгустках манящей ночи, за мокротными от осенних слёз ветвями, что занавесью прячут от людей сокровенные тайны леса, стояли чудеса.
Огоньки перекатились, задрожали, отрастили ручки-ножки — и вот уже возле дряхлого покрытого мхом лесовика переминаются колтки[2], вопреки обычаю, не решающиеся молвить ни слова. Лица их — и верхнее, человеческое, и то, что на животе, — выдавали самый настоящий испуг. Поодаль стояли, обнявшись, слепой Листин с супругой Листиной[3], растерянно поглядывающей на гостью из-под лохматых косм. Подгрибовник[4] сурового вида, закрывающий репкой-ножкой маленьких деток-боровичков. Корневик, Стебловик, Орешник, Травник и даже выглядывающий из болотной жижи Болотник, что на деле явно был куда крупнее, чем казалось со стороны… Лесные духи собрались вместе, не ведая, радоваться или бояться, и бросали на меня взгляды, полные странного чужеродного страха, что встретишь разве что у людей, столкнувшихся с невиданной силой, но никак ни у