Река без берегов. Часть 2. Свидетельство Густава Аниаса Хорна. Книга 2 - Ханс Хенни Янн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, с тяжелой душой, поднялся, зажег свет. Распахнул окно. Туман бесшумно проник в комнату. Я снова закрыл окно, пересек гостиную, открыл дверь в комнату Тутайна, вошел туда, поставил свечу возле распростертого на столе свертка-трупа. Не торопясь, удалил едко пахнущие носовые платки. Тутайн лежал передо мной. Я поднял свечу. Красновато-желтый свет и дымные тени заиграли на поверхности его кожи. Он все еще оставался зримым. Все еще не утратил прежний облик. Я принялся его рассматривать. Мое одиночество все-таки было не настолько большим, чтобы я не мог его выдержать. Я понимал, что потом будет хуже. Я снова обернул тело Тутайна тряпками, снова накапал на этот сверток формалин, вышел из комнаты, запер дверь, улегся в свою постель, заснул.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Наутро я проснулся поздно. Выполнил все домашние дела, позавтракал. Потом вышел с Эли прогуляться в молчащую глушь. Туман немного рассеялся. С деревьев капало. Старый тополь на дальнем конце луга оттеснял своей чернотой испарения земли. Камни на дороге блестели. Лес ждал ветра. Глубокая печаль омрачала просветы между стволами. Я шел и шел, иногда ненадолго останавливался. Мне казалось, все мысли из меня вынуты. Я рассматривал лежащие на земле листья, будто видел такое в первый раз. Я прикладывал ладони к коре деревьев, будто должен был пальцами, на ощупь, удостовериться в их реальности. Ловкие быстрые движения ручья удивляли меня. А темные замшелые камни на берегу и коричневая кожа водорослей на донной гальке притягивали к себе так же неудержимо, как голодающего притягивает хлеб. Я посмотрел вниз, и тогда стал слышимым тихий звук струящейся воды. Все капли, падающие с деревьев, стали слышимыми. Больше не имело значения, стою я или иду, было неважно, получаю ли какие-то впечатления, или внимание мое угасло. Я шагал дальше. Потом вернулся домой. Никто мне по дороге не встретился. Поскольку меня знобило, я опять выпил коньяку. И съел что-то, ведь время близилось к полудню. Потом пошел к Тутайну, в его комнату. Сперва я привел в порядок постель, опорожнил ночной горшок. Я подумал: «Эта дурно пахнущая жидкость… Когда она вытекала из него, он еще жил. Одни отбросы я выплескиваю, другие не позволю опустить ни в какую яму…» Я выбросил черствый хлеб, помыл пол. Потом опять освободил Тутайна от тряпок. Я почти и не смотрел на него. Только ощупал. Кожа стала тверже, она теперь походила на вощеную. Я перевернул тело. В тяжелые мускулы спины, рук, шеи, икр и бедер я ввел по нескольку инъекций формалина. Уже не задумываясь, насколько это необходимо. Затем снова завернул тело, покропил его сверху жидкостью, запер в комнате. После чего отправился к себе, сел за рояль и начал играть. Мои руки сами, без участия мозга, находили нужные звуки. Это была механическая жалоба, бесконечно протяженная, и мало-помалу она окутывала меня как бы наркотической пеленой. Когда я очнулся, мне вспомнились несколько слов с одиннадцатой таблицы «Эпоса о Гильгамеше»{88}: «Скажи мне, друг мой, скажи мне, друг мой, порядок Нижнемирья скажи, скажи! — — Не скажу я, друг мой». — В те минуты я и придумал двухголосный песенный диалог между ним и мною: диалог, который потом уже никогда не мог стереть, удалить из своего мозга. В музыкальном смысле это ничто; но ничто, которое представляет собой хранилище страдания и архаического отщепенчества.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Этот день тоже подошел к концу. Я лег спать. Ночью еще раз поднялся, чтобы взглянуть на Тутайна. Я понимал, что вскоре такие встречи уже не будут частыми. Когда наступил новый день и домашние утренние работы были завершены, я занялся разрезанием льняных простыней — целой кипы полотнищ — на узкие полосы. Каждую полосу я скатывал. Я удалил с тела Тутайна тряпки, вытер насухо влажно-поблескивающую кожу. Потом начал обвивать труп льняными полосами. Руки, ноги и голову я обматывал по отдельности. И наступил момент, когда он, со своими конечностями, исчез для меня; оставалось пока еще только тулово. — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — Я пил этот последний образ, горько-сладкий. Пока я с трудом обворачивал вокруг туловища льняные бинты, слезы капали на белую ткань. Но, думаю, в этот момент я не страдал. Слой за слоем накручивался вокруг живота и груди. Под конец я плотно прижал руки Тутайна к бокам, связал лодыжки и начал еще раз туго и крепко пеленать тело, теперь уже целиком. Я старался делать все очень тщательно, как когда-то работали над мумиями египтяне.
День прошел. Ночь прошла. Наутро я снова одолжил соседскую лошадь и поехал в город. Мой заказ у корабельного плотника был готов. Тяжелый ящик погрузили на повозку. Подмастерье накрыл его старой мешковиной. В меднолитейном цехе мастер как раз запаивал швы заказанного мною металлического контейнера, красноватого. Латунные заклепки — для увеличения прочности — были уже наложены. Под пламенем сварочной горелки крепкий припой таял, становился красно-белым и заполнял швы между наложенными одна на другую пластинами. Я понаблюдал за мастером (это моя маленькая страсть: смотреть на работающих ремесленников), но вскоре ушел, получив обещание, что контейнер будет готов к полудню. У лавочника я приобрел еще два килограмма тиллантина — снова обращаться с такой просьбой в аптеку я не решился. Заказанный прежде набор длинных латунных винтов уже прибыл. Контейнер — в условленное время — двое подмастерьев из кузни погрузили на мою повозку. Он оказался необычайно тяжелым: для его изготовления мастер использовал листовую медь толщиной два миллиметра, потому что листов других размеров — в достаточном количестве — на складе не нашлось. Но я был даже доволен. Я только боялся, что не смогу один двигать такую тяжесть. Я быстро поехал домой.
Сгрузить медный контейнер мне удалось без особых трудностей. Он весил, наверное, килограмм восемьдесят. Длинный, но удобный в обращении… Хуже получилось с ящиком из тикового дерева. Не только потому, что из-за красиво отполированных внешних стенок он требовал бережного обращения, — его вес был наверняка вдвое больше, чем у медного контейнера. Поскольку я никаким образом не мог бы его удержать, пришлось сделать так, чтобы он соскользнул на мешковину. В дом я его затащил, предварительно подстелив солому. Работа, которая меня ожидала, была немаленькой. Дно деревянного ящика я укрепил тяжелыми, специально мною купленными латунными винтами; более слабые винты, использованные корабельным плотником, я удалил. Крышку я тоже примерил, просверлил в ней дырки и подчистил их. Было три часа ночи, когда я прервал работу. К этому времени я просверлил около сотни дырок и закрутил половину винтов, чтобы укрепить дно.
Я задумался о завтрашнем дне: что мне предстоит заняться пайкой, в которой я смыслю еще меньше, чем в столярном деле. Но я был настолько измотан, что грядущие трудности вызывали у меня только смутное ощущение грусти, жалости к себе и неудовлетворенности, которое могло относиться как к отсутствию у меня нужных ремесленных навыков, так и к смерти Тутайна. Я не мог разграничить свои душевные импульсы. Я в очередной раз должен был покорно принимать мысленные картины, которые выплескивал на меня заброшенный в бодрствование сон: картины из неисчерпаемого хранилища воспоминаний — и древних, тысячелетней давности, и новых, но тоже забытых и уже таких старых, как все перезревшее и выдохшееся. — Я улегся в кровать; опять встал, выпил коньяку; почувствовал, как алкоголь обжег мне глотку; вернулся в кровать и заснул. Больше того — сновидение одержало верх и полностью задушило бодрствование. Меня куда-то швыряло: во все трудности этого мира, прошлые и будущие, во все школьные экзамены, которые не были выдержаны и никогда не могут быть выдержаны; передо мной вставали задачи, которые я не мог решить, для которых в конечном счете и нет решения. Это просто держалось в тайне; мне бы это открыли в конце всех вечностей, чтобы моим мучениям не было конца. Школьные парты незаметно превратились в поле. Я был мышью, над которой высоко в небе кружит сарыч. Она пыталась спастись от его когтей. Но она этого не могла. Земля ее не пускала. Мышь не могла решить такую задачу. Ведь я не мог летать. Я ничему не мог воспрепятствовать. Мучительные вопросы подступали ко мне. Я стыдился собственного невежества и своей наготы. Я был наг посреди сборища одетых. Я, кроме того, теперь знал, что у меня отвратительное происхождение. Меня породил скат, отложив яйцо, — и передал мне в качестве наследственного признака колючки своего гадкого хвоста… Если бы я не провалился из одной черной ночи в другую, из человеческого мира в животный, и не превратился бы из животного в осыпающиеся кучи зерна, а потом — в зеленую воду и сапфирового оттенка базальт, — тогда бы я точно умер от стыда.