Мой Ницше, мой Фрейд... - Лу Саломе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это вряд ли объяснимо только на понятийном уровне, и все же было бы неверно видеть здесь отсутствие близости, которое с годами только нарастало. Доказательством мог бы послужить небольшой эпизод, который произошел незадолго до того, как муж вступил в последний год своей жизни. Тогда, поздней осенью, я заболела и около полутора месяцев пролежала в клинике, а так как с четырех часов дня я продолжала свои занятия психоанализом, муж получил разрешение посещать меня до трех часов – официальное время посещения строго ограничивалось. Для нас было совершенно внове вот так сидеть друг против друга: мы, не знавшие, что такое семейные вечера «при уютном свете лампы» и даже во время прогулок старавшиеся не мешать друг другу, очутились вдруг в совершенно необычной для нас ситуации, которая нас просто захватила. Мы растягивали и берегли минуты, как некогда во время войны люди, чтобы выжить, берегли хлеб насущный. Свидание за свиданием проходило так, словно встречались после долгой разлуки возвратившиеся издалека люди; нам самим тогда пришло на ум это сравнение и придало насыщенности этих часов оттенок тихой радости. Когда я наконец встала на ноги и вернулась домой, эти «больничные посиделки» невольно стали повторяться, и не только между тремя и четырьмя часами.
Среди тех, кто в то время интересовался литературой и политикой, мы после нашего бракосочетания встретили человека, который был замечен и отмечен нами обоими. В первый момент, что часто случается, я пропустила мимо ушей его фамилию, как, впрочем, и он мою. Когда этот человек представился еще раз, я заметила, что он внимательно рассматривает мои руки; я уже собралась было спросить, что это его так заинтересовало, как он сам резким тоном задал мне вопрос: «Почему вы не носите обручальное кольцо?». Смеясь, я ответила, что в свое время мы не удосужились обзавестись кольцами, да так все и оставили… Тон его, однако, не изменился, когда он осуждающе произнес: «Но кольцо надо носить обязательно!». В этот момент кто-то шутя спросил у него, понравилась ли ему «летняя прохлада в Плетцензее», где он только что отбыл срок за оскорбление Его Величества. Я нашла забавным – и не скрыла этого, – что именно из его уст исходит такой высоконравственный упрек в мой адрес, но он так и остался в дурном расположении духа, хотя до этого был общителен и разговорчив.
Вскоре мы подружились, и через несколько недель, когда мы вместе возвращались с одного собрания, он признался мне в любви, сопроводив свое признание непонятными для меня, но, видимо, долженствующими извинить его словами: «Вы не женщина, вы – девушка». Мой испуг, вызванный этим его неведомо откуда взявшимся знанием, настолько подавил все остальные чувства, что – не только в тот момент, но и позднее – я так и не смогла осмыслить свое отношение к этому человеку. Вполне возможно, что и я испытывала к нему ответное чувство; но пока оно подспудно вызревало во мне, его напрочь вытеснило другое – чувство страха, быть может, даже более сильное, чем то, которое испытывает высоконравственная мужняя жена, когда замечает, что неожиданно для себя начинает влюбляться в другого. Ибо верность брачному таинству или общепринятым условностям значила для меня много меньше в сравнении с той нерасторжимостью, которая ради натуры и характера моего мужа исключала всякое разъединение. Довольно быстро я снова столкнулась с тем самым страхом, который мы однажды уже испытали накануне нашего «торжественного обета верности на вечные времена». Возбужденное состояние мужа, который не был слепым, но, тем не менее, предпочитал быть им, когда жаждал уничтожить соперника, а не поговорить с ним, стало обычным явлением нашей жизни. Отсюда, в свою очередь, во мне рождалось иное отношение к этому сопернику, чем просто влюбленность: это было желание убежать от ужаса, перед которым я была бессильна, и который превращал наши дни и ночи в муку. То, как друг пытался помочь мне в редкие часы наших встреч, с истинным дружеским участием и благородством помыслов, навсегда оставшихся в моей памяти, было избавлением от почти невыносимого одиночества. Но этим дело не кончилось: волнения и опасения друга по моему поводу возбуждали его самого и доводили до крайностей, которые растравляли мои раны и угнетали и терзали меня не меньше, чем поведение мужа.
Насколько он не уступал мужу в силе ненависти, еще раз проявилось двадцать с лишним лет спустя. Крайне озабоченная политическими преследованиями своих родственников в России, я в кратком запечатанном письме попросила его навести справки и помочь советом. Он узнал мой почерк по написанию своего имени и слов «чл. Рейхстага». Письмо вернулось с почтовым штемпелем: адресат отказался принять.
Когда-то все закончилось тем, что я уступила требованию мужа не встречаться с другом.
Но истинное значение этого приключения для нашего брака заключалось в том, что оно показало полную невозможность дальнейшего продолжения нашего союза. О разводе, как и раньше, не могло быть и речи, и то, почему муж исключал этот вариант, очень характерно для его образа мыслей: он говорил не о надежде на будущее, не об ошибках прошлого, которые еще можно было бы исправить, а, вопреки всему, о приверженности тому реальному положению вещей, которое между нами сложилось. В памяти моей навсегда запечатлелся момент, когда он сказал: «Я не могу перестать знать, что ты моя жена».
После месяцев мучительной совместной жизни, прерываемых расставаниями, которые помогали справиться с одиночеством вдвоем, утвердился новый взгляд на вещи. Внешне не изменилось ничего, внутренне – все. Последующие годы были заполнены многочисленными путешествиями.
Однажды, в минуту трогательного примирения, я спросила у мужа: «Хочешь, я расскажу тебе, что со мной случилось за это время?».
Быстро, без колебаний, не оставив ни секунды для другого слова, он ответил: «Нет». С тех пор между нами и тем, что нас связывало, повисло тяжелое, упорное молчание, которое нам так никогда и не удалось преодолеть.
Причина заключалась не только в особом складе моего мужа, но и в мужском характере вообще, какими бы разными ни были конкретные поводы для такой реакции. Много лет спустя ответ одного моего друга на подобный вопрос после того, как я по совершенно невинной причине долго не могла с ним встретиться, был почти таким же – не вникая в суть дела, он на мое предложение все объяснить на минуту задумался и решительно ответил: «Нет. Я не хочу этого знать».
Из-за нашей привычки к уединенной жизни о нас могли думать все что угодно; должно быть, люди по своему обыкновению полагали, что муж мне неверен, или я неверна ему. Никто и вообразить не мог, с какой страстью в любой период моей жизни я желала, чтобы у моего мужа была жена или ласковая, добрая, прекрасная возлюбленная.
Что до меня самой, то, вероятно, предыдущие борения и конвульсии, слишком грубо подавлявшие нараставшую тоску, способствовали тому, что впоследствии любовь встретилась на моем пути тихо и незаметно, как нечто само собой разумеющееся.
Я приняла ее не из строптивости, без какого бы то ни было чувства вины, а как благодать, благодаря которой мир обретает совершенство – не только мир отдельного человека, но мир вообще, сам по себе. Свершаются события, приход которых неотвратим и одобрен помимо нашего к ним отношения; нам остается только принять их, не прилагая к этому никаких усилий. Поэтому совершенно недопустимо сравнивать или измерять силу и продолжительность подлинной страсти: заполнила ли она собой целую жизнь и навсегда вошла во все ее практические дела или же допускались повторения. Первое можно воспринимать как нечто до непостижимости великолепное и при этом скромно осознавать собственную неполноценность, так как именно в этом случае все особенности любви легче поддаются как субъективному, так и объективному анализу и оценке. Но мы так мало знаем о тайне любви вообще именно вследствие нашей ограниченности чисто личностным моментом – вследствие того, что понимаем любовь только как любовь к определенному человеку. Взаимодействие между тем, что есть в нас человеческого, сугубо человеческого, и тем, что страстно тянется к сверхчеловеческому, искажается в наших оценках явлений, о которых сердце никогда еще не говорило разуму всей правды. Поэтому разуму не остается ничего иного, как попытаться проникнуть в тайны телесных процессов, которые в результате таких попыток лишь до крайности опошляются. Но не обстоит ли с этим дело точно так же, как с вином и хлебом святого причастия, которое благоразумно прибегает к вполне материальным питью и еде ради того, чтобы быть?