За гранью дозволенного - Митч Каллин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Быть рождённым — забавная вещь, — вспомнил он неожиданные слова Тобиаса, словно тот продолжал некий мудрый и серьёзный разговор. — Никаких намёков на то, откуда ты взялся, ни слова о том, где ты себя обнаружишь. — Он поворошил костёр палкой, перемешал тлеющие угли. — Не обращай на меня внимания, — продолжал он. — Я слишком много думаю. Правда, я думаю, что ты рождаешься и становишься старше, ты шляешься туда-сюда, у тебя нет никакого представления, ради чего конкретно ты вообще здесь шляешься. Понимаешь, что я имею в виду?
— У меня есть общая идея, — отвечал мужчина, стараясь следовать за мыслью собеседника. — Ты думаешь, почему всё именно так? Что всё это значит?
— И да, и нет.
Тобиас завёл разговор о реинкарнации, неодушевлённых предметах, обладающих душой, параллельных мирах — в угрюмой, методичной, искренней манере. Похоже, он провёл немало времени в медитациях, во всяком случае, так это звучало. Наконец, без особого любопытства, мужчина спросил, верит ли он в жизнь после смерти.
— Конечно, — отвечал Тобиас. — Но кто может сказать, что до рождения не было жизни? Кто может сказать, что они не прошли и не прожили сотни разных жизней в один миг и никогда не знают, чем одна отличается от другой?
— Может быть, и так, — согласился мужчина.
— Человеческие существа — это пехотинцы, — продолжал Тобиас. Мужчины и женщины всегда — одноразового пользования, — объяснял он. — Божья армия не имеет ограничений, так что не имеет значения, кто приходит и кто уходит, верно? Не имеет значения, один или другой — в особенности мы, мужчины, — мы приходим и уходим самым лёгким и простым образом — учитывая, что мы рождаемся солдатами. Именно поэтому мы иногда теряем путь в этом мире — когда нет битвы или мы ведём войну, которая нас не касается, понимаешь? Общество комфорта поедает нас, делает сумасшедшими — не считая того, что мы не можем породить детей, не считая того, что мы были созданы, чтобы служить и бороться с вещами, — вот каким образом мы попадаем к Богу, служа и сражаясь, — а без этого мы словно раковины, разве это не так? Как бы ты ни поступил, мы обречены.
Холодная ночь, ветрено, воздух пахнет листвой, ветер раздувает огонь. Мужчина вытянулся в своём спальном мешке, причёсывает бороду грязными пальцами. У огня он видит Тобиаса, развалившегося на спине, руки по бокам, живот поднимается и опускается под порванной футболкой с надписью «Харлей-Дэвидсон», рот разинут, раздаётся грубый храп — гортанный звук, выражающий смятение, мольбу или что-то вроде того, достаточно громкий для того, чтобы отпугнуть рысей или пум; отголосок этого храпа неизменно вызывает в памяти мужчины жену, Джулию. Как и шум, который издаёт Тобиас, её ночные вздохи и ворчание подпитывали его растущую бессонницу.
В первые несколько лет их брака храп не был проблемой; они мирно спали, его тело сливалось с её телом, их ноги переплетались.
— Я люблю тебя, — шептал он утром, обнимая её.
— Я тоже тебя люблю, — отвечала она, потягиваясь и касаясь его лица.
Иногда его рука проскальзывала между её ног, пальцы пробирались вглубь.
— О боже, я люблю тебя…
И затем, выспавшиеся в своё удовольствие, они горячо целовались.
Она прикусывала мочку его уха, сосала его язык.
— Трахни меня, — просила она. — Пожалуйста, трахни меня. — И он делал это.
Словно возвращаясь из блаженного сна, он воображает себе это и оказывается прямо посреди рая.
Только позже, после рождения их второго ребёнка, её скрежещущий храп вторгся в реальность и изменил его сны. Он проявлял себя в разнообразных формах — напоминал звук открываемой банки пива, собаку, рычащую на цепи за оградой, его деда, который отчаянно пытался проглотить что-то, когда его горло было поражено раком, — потом, наконец, он просыпался рядом с ней, чувствуя себя самым жалким образом:
— Джули!.. Джули, ты храпишь!
— Что?..
— Ты снова храпишь.
— Ты уверен?
— Да, я уверен.
Однажды утром за завтраком Джулия объяснила это так:
— С тех пор как родилась Моника, я набрала изрядно лишнего веса. Уверена, в этом вся проблема. Жир собирается на шее и у горла, в этом причина. Так что потерпи три месяца, посмотришь, я сброшу его — обещаю тебе.
Правда, в последующие два месяца она стала ещё толще — меньше чем за полгода ожирела. Казалось, её аппетит растёт, так же как её шумное ночное дыхание. По большей части он сбегал в комнату для гостей; по вечерам, в выходные, допоздна смотрел внизу телевизор; иногда работал в гараже над моделями аэропланов.
— Мне очень жаль, — то и дело повторяла жена. — Ты так ко мне терпелив, я это ценю. Я люблю тебя, в самом деле люблю.
— Я тоже тебя люблю. Не тревожься.
— Спасибо тебе, — говорила она. — Это трудно, я знаю, но я справлюсь с этим. Ненавижу мысль, что нечто настолько глупое, как храп, может досаждать нам.
— Не досаждает, — уверял он её. — Я хочу сказать, что это проблема, но это не главная проблема.
Нет, это не было основной проблемой, потому что вскоре сон покинул его — даже когда жена не храпела, даже в тишине гостевой комнаты или когда он ложился прикорнуть на кушетке в гостиной, даже когда всовывал беруши, спасаясь от ровного биения своего сердца, в тишине был слышен каждый шорох, каждый кашель, всхрап, треск.
Он думал: «Джули, я не могу винить тебя за всё это — не могу винить тебя за то ужасное положение, в котором оказался».
Он полагал, что она не может отвечать за то, что делает во сне (её губы раздвигались, и урчание было громким, её ноздри расширялись), за те часы, которые он проводил, разъезжая по городу с выключенным радио, в ожидании, когда усталость охватит его, останавливаясь на красный свет или где-нибудь ещё на пустой улице, наполняя бензобак до того, как расцветёт утренняя заря и Джулия начнёт готовить завтрак, а он сядет за стол в ожидании своей яичницы.
— Милый, всё в порядке? Ты выглядишь осунувшимся.
— Я в порядке.
— Ты скажешь мне, если что-то будет не так?
— Абсолютно точно. Верь мне, я в порядке, честно.
«Просто беспокойство», — думал он потом.
Однако, он знал это лучше, чем знает сейчас, не беспокойство гнало его в ночь. Беспокойство не открывало мрачного раскола в его сознании, превращая его дом, и семью, и работу во что-то онемевшее, едва ли могущее чем-то его заинтересовать. Невозможно было дать этому имя, объяснить тем, кто его любит; трудно было найти ясную логику в том, что овладевало им всё глубже и глубже, затягивая, пока то, что существует, не стало таким притягательным, таким необходимым. Это что-то ещё, понял он, что-то неотвязное — но не беспокойство. Не храп с ритмическим подвыванием Джулии, он всё равно оказался бы этой ночью там, где был, — в тоннеле, в овраге, рядом с парком. Окончательный результат был бы таким же, он это знал.