В тени баньяна - Вэдей Ратнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одни семьи уезжали, другие приезжали им на смену, не только из Пномпеня – со всей страны. Иногда их привозили грузовики, иногда – повозки. И всякий раз я бросалась им навстречу, расталкивая толпу, в надежде увидеть среди новеньких папу. Мое сердце рвалось из груди, стоило только мелькнуть где-то похожей рубашке, седине на висках, сильным плечам, которые могут вынести на себе горы. И всякий раз оказывалось, что это не папа. Никто ничего не знал о его судьбе. Никому не было дела до моего горя. Каждый оплакивал свои потери.
Прибывавшие в храм люди с каждым разом казались все более обездоленными и отчаявшимися. Несчастья ожесточили их души, затуманили взоры, сделали их невосприимчивыми к чужому горю, и они порой не отличали добра от зла. Убрав подальше статуи богов и духов-хранителей, они заняли молитвенный зал, домики монахов, павильон для практики дхармы и даже неприкосновенный до сих пор павильон для медитаций. Для них не было ничего запретного, ничего святого – любой уголок, даже самый укромный, тут же приспосабливался под какие-нибудь нужды. Две семьи сражались за место прямо под статуей Идущего Будды, никто не хотел уступать, а Будда стоял на своем постаменте, устремив безмятежный взгляд вдаль, не обращая внимания на пустую ссору. Из убежища храм превратился в огромную свалку мусора и человеческого горя. Историями о лишениях и смерти обменивались, как обмениваются едой и одеждой. Они подожгли наш дом. Мои родители были слишком стары и не перенесли дороги… Делясь своими бедами с другими, люди понимали, что они не одиноки, что этот кошмар коснулся каждого и никому нет спасения.
Что до нас, мы держалась особняком и никогда не распространялись о своей утрате. Нам хотелось верить, что папа не исчез бесследно. Лишенный формы, словно вода из опрокинутого стакана, он просочился во все наши слова и действия, в нашу неподвижность, в наше молчание, в нас самих, разбитых горем на осколки. Большой Дядя стал, в сущности, двумя людьми: улыбчивый и веселый – с нами, мрачный и задумчивый – наедине с собой. Он играл с Раданой и близнецами, будил их щекоткой, позволял скакать по себе. Он катал их на спине, и детский смех, наполнив комнату, на секунду-другую заставлял меня поверить, что мы снова дома и нам ничего не угрожает. Он в шутку заявлял за столом, что решил отказаться от какой-нибудь еды, когда на самом деле у нас ее просто не было. Или говорил, что сегодня он, пожалуй, вообще воздержится от пищи, как делают иногда монахи.
Однажды, чувствуя, что сильно оброс, дядя принялся рассуждать вслух:
– Знаете, зачем монахи и монахини бреют головы? – И не получив ответа, принялся рассуждать сам с собой: – Если хочешь просить богов о чуде, объяснили мне, ты должен быть нагим – в знак смирения. Лишенным всякой человеческой гордости, тщеславия. – Он провел рукой по взъерошенной гриве. – Может, мне надо сбрить волосы. Показать богам свое смирение, чтобы они вернули мне брата.
Мама встала из-за стола и вышла из комнаты.
Я метнула на дядю колючий взгляд. Так чего же ты ждешь? Давай! Во мне поднялась волна молчаливого гнева. Побрей голову. Верни папу! Не знаю, что было сильнее – злость на дядю за его пустые рассуждения или изумление: неужели, чтобы убедить богов вернуть мне отца, достаточно дядиных волос? Ведь папа стоит большего. Большой Дядя не заметил, что я злюсь, – он видел только мою печаль.
– Стоит хотя бы начать молиться, – заключил он с мрачным, задумчивым видом.
Тетя Индия, не веря во внезапную набожность мужа, смотрела на него с тревогой, как на сумасшедшего. На ее глазах балагур и весельчак превратился в серьезного, молчаливого философа, каким всегда был папа.
Вмешалась Тата, с ее прагматизмом и одновременно детской наивностью.
– Взывать следует не к богам, Арун. Поговори с камапхибалями. Объясни, кто мы на самом деле. Вдруг мы еще можем воссоединиться с ним.
Бабушка-королева, наблюдавшая за разговором из своего угла, горько вздохнула и пробормотала:
– Жестокая ирония материнства – пережить собственных детей.
И проблеск сознания в ее глазах померк так же внезапно, как вспыхнул, подчиняясь какой-то неведомой логике. В комнате воцарилась гробовая тишина.
У Большого Дяди на глаза навернулись слезы. Улыбнувшись, он заставил их отступить.
Позже я увидела его за школой. Дядя рыдал, закрыв лицо руками.
Постепенно жизнь если не наладилась, то хотя бы вошла в привычное русло. Прежняя группа камапхибалей отправилась в другие районы – пополнять свои ряды «новобранцами» из числа образованных людей, и ей на смену пришла новая, состоявшая в основном из местных крестьян. С их появлением в нашей жизни воцарилось некое подобие порядка.
Они подыскивали людям крышу над головой: желающие жить в городе могли подселиться к местным или занять пустовавшие дома семей, вывезенных из Ролокмеаха. Первыми устроили тех, кто спал под открытым небом, а также – об этом не говорили открыто, однако все знали – тех, кто подкупил кого-то из влиятельных горожан. Одна семья получила хижину в обмен на часы, другая – деревянный дом за традиционный женский пояс из чистого золота. Чем желтее золото, тем больше оно ценилось у местных крестьян и тем более просторный дом за него давали. Прошел слух, что жена одного из камапхибалей за такой же пояс предлагает виллу, которая «досталась ей по наследству» от китайского торговца, высланного из страны.
Узнав об этом, Тата напомнила Большому Дяде: у нас ведь есть золото, много золота. Что, если нам обменять один или два таких пояса на более подходящее жилье? Большой Дядя ответил, что ничему и никому нельзя верить – ни слухам, ни местным жителям. Достаточно посмотреть на камапхибалей – то одни, то другие. Сегодня нам дадут дом, а завтра выселят. И после долгих обсуждений мы решили остаться в храме, а главное – не привлекать к себе внимания.
Солдатам мы сказали, что раньше были крестьянами, выращивали манго, и больше они не приходили к нам. Так или иначе, ложь сработала, подарив нам возможность хотя бы какое-то время спокойно пожить в школе, которая, по словам Большого Дяди, куда более надежное укрытие, чем дом в городе, где за нами постоянно следили бы солдаты Революции и камапхибали с их коварными родственниками.
Однако я чувствовала, что истинная причина, по которой мы не покидаем храм, в другом: мы не могли расстаться с местом, где последний раз видели папу, где земля хранила память о его шагах, в шелесте деревьев слышались его вздохи, а пруд дышал его безмятежностью. Здесь мы могли оставаться рядом с ним. Как бы мы ни хотели освободить папину душу, отпустив ее в невидимые миры на поиски нового пристанища, мы были к этому не готовы. А вдруг он еще здесь, среди нас, хотя бы даже и стал призраком, эхом, тенью? Мы цеплялись за эту мысль, потому что отпустить его означало бы оставить надежду, ввергнуть себя в полное, безвозвратное отчаяние.
Люди уходили в город, чтобы начать новую жизнь, а мы продолжали укрываться в храме и вместо того, чтобы потратить наше золото на чужое, лишенное домашних духов жилище, обменивали его на еду. За ожерелье нам дали наволочку риса – неплохую добавку к порциям, которые мы время от времени получали от Организации. За пару сережек – кусок пальмового сахара, его мы берегли и только иногда в качестве лакомства отрезали немного для Бабушки-королевы или Раданы и малышей. За браслет – кусок говядины, который мама и тетя Индия, засолив и высушив на солнце, поделили на части, так что нам хватило на целую неделю.