Сага о Певзнерах - Анатолий Алексин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одна из основных медицинских заповедей — не привыкать к человеческим мукам. В больнице, где я вознамерился исцелять и спасать, врачи до того привыкли к чужим страданиям, что обсуждали телевизионные передачи и новые фильмы, когда санитары вязали буйнопомешанных. Поскольку ненормальные ничего и никому не могли рассказать, местные донжуаны похотливо обхаживали медсестер не только на лестничных площадках и в коридорных углах, но и забивались с ними в процедурные кабинеты.
В тот день, когда я «заступил на должность», один тихий больной повесился на скрученной простыне. Паники и грусти по этому поводу не наблюдалось… А в буфете я услышал, как, давясь смехом и пирожком, один целитель говорил другому:
— Послушай анекдот на аналогичную тему! Приходят в гости к еврею, а он барахтается под потолком, обвязав свой живот подтяжками… Воображаешь картину! «Что ты делаешь?» — спрашивают его. «Жить не хочу! И решил повеситься!» — «Так петлю же надо на горло…» — «Пробовал, задыхаюсь!»
Буфет жизнерадостно загоготал. Анекдоты здесь рассказывали не для смягчения драм, как это делал Абрам Абрамович. Поскольку сами драмы целителей веселили.
«Не дай мне Бог сойти с ума!» — внезапно пронзила пушкинская строка.
Через неделю меня вызвал к себе главный врач с пародийной фамилией Гурманский. Не для знакомства, а, как было сказано, «в порядке ознакомления». На гурмана он не был похож: тощее лицо, обтянутое небрежно побритой кожей. «Если из его фамилии убрать букву «р», получится Гуманский, — подумал я. — От слова «гуманность».
Но гуманностью от него уж тем более и не пахло! От него пахло бессердечием. Нос, подбородок и взгляд были до того кинжально заострены, что ими, казалось, можно было порезаться… Обрезаться можно было и об его характер.
Не предложив мне сесть, Гурманский сказал:
— Работа у нас боевая! Предупреждаю, Сергей Борисович.
Боевой она была лишь в том смысле, что больных часто били: кричи не кричи, а пожаловаться они никому не могли.
— К нам поступили двое больных с вывороченными мозгами: система им не нравится, режим их не устраивает, — сообщил главный врач. — Вот с них и начните! Научно обоснуйте диагноз… Научно! Вы поняли?
«Не дай мне Бог сойти с ума…» — вновь пронзила строка. — Не дай мне Бог… от всего, что я увидел здесь и услышал».
В тот же вечер мы, потеснившись, всем семейством собрались в комнате, которую по-прежнему называли Дашиной.
— «Хождения по мукам» продолжаются, — доложил Игорь с шутливостью, которая грозила оборваться рыданием.
А я рассказал о психиатрической больнице и беседе с ее главным врачом.
— Что же делать? — спросила мама. И посмотрела на Абрама Абрамовича, ожидая спасительного ответа.
Он молчал.
— Уезжать, — отбросив палку и поднявшись без ее помощи, произнес отец. — Уезжать…
Продолжаю свои вечерние путешествия… нет, не случайно уходящие в ночь: туда, в ночь, во тьму, ушла судьба всей нашей еврейской семьи. Только потому, что она еврейская… Смеет ли существовать на свете такая причина? И смеет ли называться белым светом тот свет, где столь черная причина все-таки существует?!
Вспоминаю, восстанавливаю историю нашей семьи по фактам-кирпичикам, чтобы потом записать, а еще поздней вырвать, отторгнуть все ненужное, лишнее, отвлекающее от сути.
Пальмы, магнолии… И дома белого, не притягивающего жару, цвета. Город похож на южный курорт.
Но курорты бывают не только жаркими… А на прохладных курортах прохладно, не зазывая к себе в дома, встречают заезжих. Это не свои и не гости, а именно заезжие, транзитные пассажиры. Как же мы не подумали, что такой пассажиркой может оказаться и Даша, отправившись в Прибалтику — вслед за мужем и в поисках покоя? Но обычный транзит обещает продолжение дороги. А дорога сестры оборвалась… Даша могла бы поехать и в другую сторону, в южную, вместе с нами — и тогда бы… Но к чему забегать вперед, сокращая то, что и так было кратким?
* * *
«Роман с вырванными страницами…» Говорят, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Но мудрость — и даже самая общепризнанная! — не может считаться универсальной, годиться на все случаи. События, настигающие подчас даже личность обыкновенную, оказываются неповторимыми не только в истории этой личности, но и в истории человечества. «Все, что есть, было. Все, что будет, было», — утверждал мудрейший Екклесиаст. Но и он ошибался. Неповторимость ударов и ситуаций, что обрушиваются почти на каждую жизнь, опровергает его слова. Они годятся для происшествий глобальных, но не для индивидуальных людских судеб, в которых все гораздо сложнее. Интимная сфера загадочней планетарной. Уж поверьте мне, психоневрологу… И ничто тут на любые случаи не годится! Очнувшись, словно на иной планете, в Иерусалиме вместе с мамой, отцом и Еврейским Анекдотом, я оказался вдали от Даши и Игоря лишь формально… Их повседневное бытие я ощущал разумом, колеей своей. И не потому только, что мы, трое, родились в один день и один час. Оторванность от самого дорогого, исчисляемая километрами, гарантирует иногда полное отсутствие разрыва душевного. Чем размашистей разбросаны по свету преданные сердца, тем необходимей они друг другу.
Иерусалим, Рига, Нью-Йорк… Как оказались в разных концах планеты те, что были неразлучимы? Разлучать — это излюбленное занятие не только смерти, но и жизни. Она даже более изобретательна в этом смысле, ее способы разнообразней и изощренней.
Прежде немногословная Даша стала присылать письма, воссоздававшие жизнь ее в мельчайших деталях. Повторюсь: мельчайшие — это вовсе не мелкие, по значению своему они часто, как и раньше, выглядели даже крупнейшими. И брат чуть ли не ежедневно отправлял скрупулезно точные повествования о том, что происходило с ним где-то за океаном. Не утрачивая ироничного реализма, который порой походил на цинизм, если цинизм и реализм чем-то отличаются друг от друга. Никакой отторжимости вроде бы не было. Иерусалим невидимым магнитом притягивал их существа, а Рига и Нью-Йорк притягивали существа наши. Сила соединяющая оказалась мощнее разъединяющей.
Но все-таки… Все-таки я не предвидел того дьявольски ужасающего, что нависало над моей сестрой и, в конце концов, рухнуло на нее в Прибалтике. Я не представлял себе того психологически изнуряющего, что испытывал мой брат-психолог на другом континенте. Не предвидел, не представлял… Ибо вопреки Екклесиасту (да простится мне дерзость спора с ним!) не все, что есть, было. С людьми стрясается и еще небывалое…
«Как мы могли расстаться?! — вопрошаю я ныне себя самого. — Фундамент нашего дома был монолитом. И дом можно было перенести куда-то, в другое место, лишь весь, целиком, ни на один кирпичик не нарушая его основу, его фундамент».
Итак, письма, «свидетельские показания» тех, кто видел собственными глазами и слышал собственными ушами; воображение, для которого достаточно вникнуть в характер или подробно узнать о нем из чужих уст, чтобы зримо представить себе, как этот характер поведет себя в любой ситуации… Вот кому и чему должен я выразить признательность за то, что жизнь моей семьи, которой уже нет на земле, быть может, продлится этим романом.