Записки бродячего врача - Иосиф Львович Раскин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Система вообще такая: присяжный заседатель может быть вызван два-три раза в течение недели, но заранее дату знать нельзя. Тебе ее сообщают накануне вечером.
В понедельник я им был не нужен. Я взял собачку Кайли и поехал с ней в горы, и там мы шли вверх по тропе пять часов до горного озера (очень холодного), а потом четыре часа – обратно к машине.
Во вторник я им был не нужен тоже. Я занялся самыми неотложными (ждущими уже года два-три) делами во дворе и в гараже, сходил дважды поплавать в бассейне.
В среду они меня не позвали. Я пошел и сдал один из моих медицинских экзаменов, побегал с собакой вокруг гольф-клуба, сходил в бассейн и поспал сладко после ланча.
По-видимому, у мелких уголовников был мертвый сезон, и суду не потребовались присяжные заседатели ни в четверг, ни в пятницу. Я опять сходил с собакой в горы (уже другие), поплавал там в другом озере (теплом), посадил последние помидоры во дворе, собрал стеллажи в гараже.
Моя жена и моя собака были просто счастливы.
На таких условиях я готов исполнять свой гражданский долг ежегодно.
Улыбка
Мы уезжали из СССР на постоянное жительство в государство Израиль и пересекали сухопутную границу на станции Чоп. Собственно, вся семья уже была в Венгрии, а моя тогдашняя жена еще стояла перед окошечком, за которым сидел пограничник и сверял соответствие лица отъезжающего фотографии на визе. Делал он это заученными сканирующими движениями, сравнивая каждый из элементов лица в отдельности. И весь этот процесс напоминал одновременно описание герцогини Оливии из шекспировской «Двенадцатой ночи» («…засим две губы, достаточно красные…») и богомоловскую проверку из «В августе сорок четвертого»: «Глаза карие, миндалевидные… два… ажур. Нос – прямой, длинный… один… ажур»
Надо сказать, что жена в интервале между подачей документов в ОВИР и собственно отъездом сделала себе перманент, и теперь у нее на голове вместо прямых волос была каракулевая прическа а-ля Анджела Дэвис.
В общем, стоит она перед окошком и улыбается, а пограничник, по-видимому, начинает испытывать некоторые трудности с определением тождественности фотографии и оригинала, и после дополнительной пары минут он вызывает подмогу. Теперь за окошком стоят уже два пограничника и синхронно сканируют, а жена стоит и улыбается им. Мы наблюдаем за этим процессом из Венгрии, остальная волнующаяся очередь отъезжантов – с территории Союза, и понятно, что дело становится плохо.
За окошечком появляется третий пограничник, на сей раз уже офицер, и все они с озабоченным видом в шесть глаз…
А жена стоит и улыбается. Я до сих пор не знаю, чему она улыбалась тогда. Все мы пережили тяжелый день: бег с чемоданами и детьми в руках по пересеченной рельсами и вагонами местности; общение с такими же взвинченными соседями по очередям; ожидание всех мыслимых несчастий и катастроф вроде взятия власти обратно твердокаменными коммунистами с закрытием границы в последний момент или несанкционированного погрома и разграбления в масштабе одной отдельно взятой железнодорожной станции… Так что патологическая реакция на эвакуационный стресс в виде неудержимой улыбки представляется мне самым разумным объяснением…
…И тут жена наконец осознала, что еще немного – и она останется в Стране Советов одна; улыбка сползла с ее лица, и она немедленно стала похожей на свою фотографию к огромному облегчению всех, абсолютно всех участников и свидетелей этого кризиса.
А вы еще спрашиваете, почему это мы, русские, не любим улыбаться… Элементарно, дорогой Ватсон.
Эволюция обиды
Я в детстве был очень обидчивым ребенком. Обижался на родителей, дедушек с бабушками, сестру, учителей, ребят во дворе, на друзей и одноклассников.
Детство мое несколько затянулось, лет до тридцати восьми наверно, так что я продолжал обижаться – на жену, детей, уже своих, сотрудников, начальство, пациентов…
По неисповедимым законам диалектики эта обидчивость была сцеплена с абсолютной невозможностью потребовать объяснений и сатисфакции или не дай бог извиниться самому – когда есть за что, и извиниться следовало бы по всем возможным соображениям общей справедливости и личной пользы.
Потом что-то вдруг произошло, что-то кликнуло, и практически в одночасье обижаться я перестал. Ну, почти перестал. Стало как-то легко спросить друзей, в самом ли деле они забыли меня пригласить или я чересчур насвинячил в прошлый раз? Стало легко сказать следующей уже жене, чтобы она перестала выражать мне неудовольствие до завтрака по поводу чего бы то ни было, потому что я этого не хочу, а смотреть надо было раньше. И извиниться (даже публично) – почти раз плюнуть. Особенно если за собой никакой вины не ощущаешь…
Подозреваю, конец моей обидчивости пришел по причине гораздо более комфортного самоощущения в том возрасте, когда мордой об разные столы проехато уже многократно, и когда почти все уже самому себе доказал, и когда уверенность в себе при общении и со сверстниками, и с женщинами придают не только петушино-физическая сила и храбрость, но и какие-то другие качества.
А уж как способствует кротости духа и благорасположению к ближним своим осознание того, что не только умеешь разобрать и собрать полуавтоматическую винтовку М16 с дурацким пластиковым прикладом и попасть из нее в поясную мишень из положения стоя, с колена и лежа, с ходу и ночью, но и действительно не поколеблешься использовать этот неудобный предмет по назначению, если надо…
И совпало это в высшей степени отрадное изменение с потерей интереса к тому, что обо мне думают все прохожие на улице.
То есть вообще приятно, когда меня хвалят даже совершенно незнакомые люди, и малоприятно, когда не хвалят или того хуже, но глубже подшерстка это не идет. Наверно, поэтому я воспринимаю критику светотеней на своей фотографии как критику светотеней на фотографии, а не как покушение на собственную честь и достоинство, а также на основы цивилизации.
Остался очень ограниченный круг людей, чье мнение о моей персоне меня на самом деле продолжает интересовать. Эти люди действительно могут меня обидеть. Но почему-то они давно перестали это делать. Наверно, тоже повзрослели…
Человек же, пользующийся моим глубоким и искренним неуважением или просто мне безразличный, может, конечно, временно взбесить или взбеленить, но обидеть меня уже никакими силами не сможет. Ну, стану ли я принимать близко к сердцу какого-нибудь моллюска, оставившего свой неаппетитный склизкий след даже на любимом мною предмете? Взять двумя пальцами и – назад, на травку…
Козы и моральный кодекс
Мы тряслись в военном амбулансе где-то между городом Вифлеемом и Мертвым морем. Армия проводила рутинную операцию и, как всегда, потащила за собой медицинскую команду.
Остановились за околицей