Генерал Иван Георгиевич Эрдели. Страницы истории белого движения на Юге России - Ольга Морозова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В оценке его как военачальника мы можем руководствоваться только некоторыми его суждениями, найденными в сохранившихся «листках». Совершенно верно его понимание Красной армии лета 1918 года как силы, которая перестает быть повстанческо-партизанской. Его мысль о том, что распылять красные отряды недостаточно, что их нужно уничтожать, вполне соответствовала истине. Сталкивавшиеся с ним на дорогах двух войн другие офицеры дают ему характеристику храброго офицера, которому чего-то не хватало для удачи и настоящего военного успеха. Генерал А. С. Лукомский писал так:
«Иван Егорович Эрдели (до Генерального штаба был в лейб-гвардии Гусарском полку) был прекрасным товарищем, хорошим офицером Генерального штаба… Во время войны он командовал, кажется, 14-й кавалерийской дивизией, а затем принял пехотную дивизию и в 1917 г. дошел до командования армией. Действовал храбро, но в боях его сопровождала неудача. Он подтвердил старую истину об „удачниках“ и „неудачниках“. Так вот он на поле брани был неудачником, хотя и действовал хорошо. Эта неудачливость его преследовала и в период борьбы с большевиками на Юге России»[240].
Записки генерала раскрывают его натуру в достаточной степени, чтобы предложить разгадку пресловутой неудачливости. Он не был «человеком войны». Он был военным по дворянской традиции, по воспитанному в нем долгу, по полученному образованию и опыту жизни, но не по базовым характеристикам личности. Его боевой опыт солдата и военачальника крайне слабо представлен в «листках». Можно привести лишь пару примеров из сохранившейся части записок. Например, он получил сведения о начале контрнаступления против Красной армии от Великокняжеской в направлении Царицына и тут же воспринял эту информацию как выпускник академии Генерального штаба:
«Изучил все это и также по карте, решил, что это единственный способ сократить наступление, оказывается, но я угадал, и как будто действительно все так выходит или, по крайней мере, предполагает так сделать»[241].
Его фронтовая жизнь не заслужила и части тех восторженных слов, которые достались, например, на долю музыки. Он не знал упоения боем, зато в какой экстаз его погружали звуки музыки.
В Баку, бывая у Байковых и слушая игру хозяйки дома, он получал не просто глубокое эстетическое наслаждение, а использовал музыку как способ выплеснуть нервное напряжение:
«12½ час. вечера. До 9½ часов вечера сидел дома, были дела и посетители. Пошел пробежался, а потом поднялся наверх, к Байковым, и просил Марию Константиновну (хозяйку) помузицировать. И так славно и даже талантливо она частью пропела, частью попела вполголоса арии из „Майской ночи“, из Садко, из „Снегурочки“, потом романсы Чайковского, Балакирева, Гречанинова, Рахманинова, а напоследок старые итальянские песенки. Ну я наслаждался, ты понимаешь, до слез… И эта музыка сегодня с книгой Серова меня развинтила совсем. Вернулся сюда к себе в комнату и весь, Марочка моя, я не здесь. И вся жизнь, и война, и переживание, все наболело, все измучило – и тоска по тебе и неудовлетворение нравственное и деятельности здесь обида, оскорбление национальной гордости, русского имени, голод по тебе, безумное желание тебя видеть, быть около тебя, ждать твоей ласки – все это сейчас перемешалось [нрзб.] и тянет меня, грудь разрывается. Марочка, ты понимаешь меня, чувствуешь, родная моя. Такое глупое состояние, что и себя стыдно. Размяк я, ослабел, ты бы меня разлюбила за это, моя [нрзб.]. Даю себе слово не распускаться, буду и читать, и музыку слушать, но возьму себя в руки. Завтра буду крепкий и сильный, таким, каким ты любишь меня» (11.03.1919)[242].
Он заводил новых знакомых по принципу общности пристрастия к музыке. Так в Порт-Петровске он сблизился с неким инженером, чья фамилия в копиях каждый раз воспроизводится по-новому – Липневский, Липинский и пр., который оказался отличным скрипачом. И вечерами они играли сонаты Грига, и генерал испытывал наслаждение. «Такой сюрприз в Петровске: неожиданно чудные сонаты, музыка!» – восклицал он[243].
Во время Ледяного похода первые и далеко не самые сильные проявления взаимной жестокости потрясли его сознание. Под конец этого похода он писал:
«Способен был бы напиться пьяным, все забыть, уйти куда-нибудь от этой отчаянной действительности, только жить здесь черствелому, огрубелому, мало жалостливому человеку…»[244]
По-видимому, фронтовая война регулярных армий по конвенциональным правилам не потревожила его культурные основы так, как война внутренняя. В этой он не видит высоких целей войны с внешним противником (как профессиональный военный, он не может не считать войну благородным занятием). Лишенный привычных ориентиров, он растерян:
«Сегодня хоронить будем 10 человек. Уж таким обыкновением стало это опускание в землю человеческого мяса. И отупели к этому и забывают быстро умерших. Теперь умереть, быть убитым – ну прямо пустяк какой-то, но впечатление на окружающих и забвение наступает удивительно быстро. Не славно теперь умирать, никто и вспомнит, кроме самых близких и родных, и так зарастет память. Положим, умершему это все равно, но для тех, кто остался, дорого, если любимого умершего будут долго не забывать» (22.05.1918)[245].
Показателем того, что военная карьера стала уделом его жизни в некотором смысле по недоразумению, могут его высказывания, в множестве разбросанные по страницам записок. Уже в марте 1918 года он проявляет стремление каким-то образом устраниться от участия в конфликте, и он тоскует по России, хочется вернуться, «жить для себя, а не для политики, не для борьбы идей»[246]. Вот его запись от 11 апреля 1919 года:
«…До чего мне опротивели эти все скитания, риски жизнью, бои и походы и т. д. Ну просто я мученик каждый раз, когда мне надо идти вперед, соприкасаться с противником, вступать в перестрелку и т. д. И только потому, что беру на себя, и потому, что иначе нельзя, я все исполняю. И я буду Бога благословлять, когда буду наконец изъят из этой гражданской войны»[247].
И когда ему так надо в Екатеринодар, но путь проходит по волнующемуся Тереку, он понимал, что можно попытаться прорваться в группе хорошо вооруженных офицеров, но эти желания гасились неохотой опять скакать, стрелять, рисковать. 23 февраля 1919 года он записал:
«На железной дороге, там, где восстанавливают путь, чуть ли не сражение сегодня. Уж мне туда никак не стоит ехать. Завтра вечером двинусь на пароход»[248].