Лета 7071 - Валерий Полуйко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Горе мне, коли токмо за лиха почитают меня, – обронил Челяднин.
– Не от Бога они! – настойчиво повторил Оболенский.
– Все от Бога, – сказал спокойно Челяднин.
Его спокойствие, видать, сильней всего и обидело Оболенского. Он насупился и до самой Разрядной избы больше не заговаривал.
2
Разрядная изба стояла в дальнем конце площади, у начала широкой и длинной улицы, за избами которой виднелся высокий остроконечный восьмерик деревянной церкви, где отстаивали обедни, заутрени и вечерни воеводы. В прошлый поход бывал в этой церкви на службах вместе с воеводами и царь, теперь для него служили в Иоанновской церкви. Служил Левкий, к которому с недавних пор почему-то стал благоволеть Иван. Чем-то подкупил его ожесточившуюся душу этот хитрющий и ловкий в любых делах чернец: то ли своей прошлой враждой к Сильвестру, то ли своей преданностью иосифлянам, потому что Иван больше всего любил в людях преданность, а может, плутовством и разгульностью, которыми тоже славился чудовский архимандрит. Даже духовника своего – протопопа Андрея – не взял Иван с собой в поход, а Левкия, приехавшего в Великие Луки нежданно-негаданно, допустил к себе, и так близко, как когда-то допускал только Сильвестра.
У Разрядной избы двое рынд кинулись встречать Челяднина. Раскутали его из шуб, помогли выбраться из саней.
На крыльце, закинув за упертые в бока руки длинные полы шубы, стоял князь Серебряный. Лицо его сияло, как и алый, с золотыми шнурками, кафтан, выставленный из-под шубы… Он медленно сошел по ступеням вниз, распахнул руки, громко сказал:
– Здравствуй-ста, мил боярин! Снова Бог шлет тебя в мои объятья!
– Жалуй, жалуй, Петр-князь, – сдержанно проговорил Челяднин, но глаза его заискрились. – От добрых встреч я поотвык, а от худых старался быть подале.
– Облобызаемся, мил боярин!
Серебряный обнял Челяднина, троекратно поцеловал и, отступив на шаг, вдруг истово перекрестил его.
– Пошто ин крестишь меня, как нечистого? – подивился Челяднин.
– Чтоб напасти все сошли и отступились от тебя лиха!
– Эвон! Я, грешным делом, подумал – от меня открещиваешься. Племянник твой полдороги роптал на меня, – глянув на Оболенского, шутливо пожаловался Челяднин и рассмеялся.
Серебряный резанул племянника быстрым взглядом, сказал с пренебрежением:
– Под носом взошло, а в голове и не засеяно!
Оболенский побледнел, остановившиеся глаза заволоклись слезами. Челяднину стало жалко молодого княжича, которого родовые обычаи заставляли стерпеть даже такую обиду.
– Терпи, княжич, – сказал он ему ободряюще. – Настанет и твое время! Будут еще дядья пред тобой заискивать… Вот и помянешь тогда им… красный кафтан и черную обиду.
Оболенский вымученно улыбнулся – одними губами, а глаза напряг еще сильней, боясь сморгнуть с них навернувшиеся слезы.
– А неужто никак не к лицу мне кафтан? – сощурился Серебряный.
– В кольчуге иль в куяке, поди, поприглядней было бы! – ответил Челяднин.
– Кольчуга – на брань, кафтан – на пир! Нынче вечером в твою честь, боярин, князь Володимер пир устраивает. Попристанет и тебе кафтан с аламою[49] надеть.
– Великой честью дарит меня князь, – нахмурился Челяднин. – Да токмо не пировать заехал я сюда. Царю поклониться – и на Москву. Путь долог.
– Сие пред его ушами ты изречешь, боярин, коли станет тебе охота, а мне да князю Пронскому, который в избе дожидается, велено звать тебя на пир добром и милостью.
– Экая суета, Петр-князь, – вздохнул Челяднин. – Тебя, что ль, уважить? Кафтан твой пожалеть?
Серебряный с недоумевающей растерянностью посмотрел на Челяднина, к чему-то огладил ладонью бороду и враз посуровел, будто собрал в горсть всю веселость со своего лица.
– Ну, веди в избу, – заметив недоумение на лице Серебряного и желая прервать этот разговор, озабоченно и поспешно сказал Челяднин.
– Пожалуй, боярин! – повел рукой Серебряный и невольно встретился взглядом с Оболенским. Тот злорадно усмехнулся. Теперь приспело ему торжествовать. Но Серебряный не заметил злорадства своего племянника – не до этого ему стало. Мысли его завертелись, завертелись… Вспомнилась последняя встреча с Челядниным – в Смоленске, лет пять назад… Не таким был тогда боярин! И речи не такие говорил! «Неужто укатали царские горки?» – думал с тоской Серебряный, поднимаясь вслед за Челядниным на крыльцо.
Сзади торжествующе топал Оболенский. Серебряный приостановился, обернулся к нему, глухо сказал:
– Останься, княжич… Царь подъезжать станет – известишь.
В темных сенях Челяднин споткнулся о порожец, чуть не упал, досадливо сказал Серебряному:
– Как тут царь ходит?!
– Ему мы светим, – ответил Серебряный и, отстранив Челяднина, стал искать на двери скобу.
Тяжелая, разбухшая дверь, обитая рогожей, натужно чвакнула, отворяясь. Густая, пахнущая потом, воском, дубленой кожей и березовыми дровами теплота дохнула на Челяднина из широкого дверного проема.
Челяднин переступил высокий порог, поклонился:
– Мир вам и лад, бояре и воеводы! Коли ждали меня – благодарствую!.. Коли нет – милуйте за незванность!
Наперед выступил Пронский.
– Поклон тебе от всех нас, боярин! – сказал он важно и так же важно поклонился. – Князь Володимер також кланяется тебе и зовет нынче к столу своему – на первое место.
– От чести и цари не отказываются, – сказал спокойно Челяднин, в полупоклоне приложа к груди руку. – Петр-князь оповестил меня про сие и кафтан повелел переодеть. Негоже, поди, в стеганине на первом месте сидеть?!
– Честь не по одежке идет! – с надменным ехидством выговорил Пронский и выпятил от самодовольства губы.
Челяднин сообразил, в кого он метил… Все воеводы были принаряжены, и сам Пронский был в дорогом кафтане, но нарочитой, бросающейся в глаза пышностью никто не выделялся. Лишь на Алексее Басманове поверх светлого суконного кафтана, который очень молодил его и красил, был надет богатый бархатный охабень с высоким стоячим воротом, сшитым голубым шелком и тонкой серебряной вителью[50]. Этот-то охабень Басманова, видать, сильней всего и раздразнивал Пронского, да и не одного его… Челяднин увидел, как довольно осклабились от слов Пронского и Щенятев, и Шуйский…
«Э, воевода, да ты тут воробчиком на сорочьей свадьбе!» – подумал про Басманова Челяднин и сам поначалу не заметил, что подумал без неприязни, а, скорее, с сочувствием.
Басманов, казалось, не замечал ни насмешек, ни косых взглядов – сидел невозмутимый и даже менее обычного насупленный; глаза его вцепились в Челяднина, но в них не было ни настороженности, ни пристальности – только любопытство.