Лета 7071 - Валерий Полуйко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глаза его светятся тускло и страшно – живые глаза мертвеца. Все в нем умерло: и жалость, и сострадание, и злоба, и доброта, душа его опустела, как разрушенный временем дом, и только в глазах – глубоко-глубоко – еще теплился слабый огонь.
Неподвижен боярин… Сыновья за его спиной – как последняя опора, на которой еще держится его жизнь. Кажется, отступи хоть один из них, и смерть тотчас обрушится на него.
– Живи тышшу лет, болярин! – распинается чья-то глотка. – До скончания света, болярин!
…Всю неделю крутилась на боярском подворье неистовая гульба, и всю неделю молча, жадно и страшно смотрел на нее старый боярин – как волк, матерый, еще повелевающий стаей, но уже бессильный и обреченный.
Он прощался с жизнью, а жизнь бесилась, юродствовала, глумилась сама над собой, словно для того, чтобы он не жалел о ней и не завидовал тем, кто еще был переполнен ею.
В последний день, лишь только отзвонили обеденные колокола и на подворье срядились сжигать масленицу, кто-то выпустил из псарни собак – для потехи, с хмельной одури… Выпустил собак и затворил ворота. Изъярившиеся, просидевшие целую неделю взаперти, собаки с жутким остервенением кинулись на людей. Будь ворота не заперты, собаки вдоволь бы натешили свои клыкастые пасти и выместились бы на людях за свое долгое мучение, но людям некуда было бежать, и они кинулись на собак – еще с большим остервенением, еще злобней и беспощадней. Две ярости столкнулись – звериная и человеческая, и поднялось такое, что даже старый боярин зашевелился.
Старший из сыновей, Андрей, приклонился к нему, осторожно спросил:
– Кликнуть псарей?
Старый Хворостинин напрягся – ему тяжело было говорить, но злорадство, прихлынувшее к нему в душу, так и выперло из него.
– Пусть грызутся… – прошипел он.
– Собак жалко – перекалечат! – еще осторожней сказал Андрей.
– Пусть грызутся, – повторил Хворостинин.
Старый, умирающий волк, он жаждал последней своей добычи – мести за свою обреченность, и получил ее. Собаки и люди, которые сейчас одинаково были ненавистны ему – за то, что должны были пережить его, – сцепились между собой, и кому-то уже не суждено было пережить его. Ему было все равно кому – собаке или человеку, лишь бы только увидеть, узнать, утешить себя, что он не одинок в своей обреченности.
Андрей, как будто догадавшись о чувствах отца, смелей заговорил с ним:
– Поглянь, тять, любимый твой, Узнай, уж совсем ободрал мужика. Да дюжий, дьявол, не может кобель его завалить! Два раза на спину сигал…
– Завалит! – заговорил и средний сын, Дмитрий. – В загривок вцепится – быть мужику на земле.
Андрей и Дмитрий стали по обе стороны от отца. Сзади, за спиной, остался Петр. Молча, сдерживаемые только напряженным вниманием, смотрели, как изодранный, окровавленный мужик отбивался от огромного муругого пса, с яростным упорством норовившего хватить его за горло.
Мужик отступал к городьбе, чтобы защитить себя хоть со спины, но пес, словно угадав его намерение, бросался на него то спереди, то сзади, из-за чего мужику никак не удавалось приблизиться к городьбе. Мужик был ловок, силен – с рогатиной пошел бы, пожалуй, на медведя, – но сейчас ему даже полена не попадалось под руку. Голыми руками отбивался от пса.
– Тять, а то кликнуть псарей?! – встревожился Андрей. – Узнай-то на волка натаскан…
Старый Хворостинин только зашипел в ответ.
Мужик совсем изнемог от свирепых наскоков пса. Пес уже дважды сбивал его с ног, но мужику оба раза каким-то чудом удавалось уберечь свою глотку от ощеренных, дымящихся клыков.
У старого Хворостинина глаза от напряжения наполнились слезами. Он всхрапывал, как сонный, давясь воздухом, – рот его был широко открыт, на бороду скатывались густые слюни и застывали маленькими сосульками.
– А волка уже не возьмет, – сказал с сожалением Дмитрий. – Стар!
В это время мужик поскользнулся, упал на бок, заломив под себя руку. Пес стремительно метнулся на него – под бурой шерстью скрылись голова мужика, грудь, руки, торчали только ноги, неподвижные, словно отсеченные.
– Доконал, – спокойно сказал Дмитрий, но ноги мужика вдруг взметнулись вверх – он перевернулся через голову, подмял под себя пса. Рык его стал прерываться, глохнуть…
– Узнай… – Казалось, старый боярин хотел крикнуть, чтоб посильней взъярить пса, но сил на крик у него не хватило, и получился лишь полустон-полушепот.
Мужик поднялся на ноги, изнеможенно покачнулся и, едва сделав шаг, упал лицом в окровавленный снег рядом с задушенным псом.
5
Лишь проводили масленицу, как снова взялся мороз. К третьему дню поста так настыло, что звон заутренних колоколов уже не расплывался над землей, а улетал стремительно в небо и осыпался оттуда частым щелком, словно по застывшему небу хлестали бичами.
Старый Хворостинин, услышав этот странный звон, сказал своему домашнему дьячку, читавшему ему в спальне по утрам псалтырь:
– По мне звонят… Ин как! Будто в колоду горохом.
– Студено, батюшка, – пропел дьячок.
– Собороваться нынче буду.
– Аки угодно, батюшка.
– Кого призовем?..
– Кого повелишь, батюшка. Архангельского протоиерея…
– Гундос. Левкия – от Чудова…
– Левкий, батюшка, с царем на брани.
– Жаль. Левкий освятит[42], помирать не терпится.
– От Успения – Перфилия…
– Возгря[43].
– От Благовещенья?..
– Благовещенцы Сильвестром провоняны. Елевферия от Новоспаса, что на Крутицах… Поезжай.
– Далеченько, батюшка… Лють морозная… Исстудим попа. Призовем от Николы Драчевского, не то от Вознесения…
– Поезжай. Возьми сани с верхом… Шубы… Покровы… Елевферию хочу душу вверить. К обедне воротись…
– Аки велишь, батюшка, – поклонился дьячок.
– Погоди… Сыновей призови…
Дьячок еще раз поклонился, вышел. Хворостинин изнеможенно откинул голову на подушки, прислушался.
– Звонят, – шепнул он самому себе, закрыл глаза и уложил на груди свои иссохшие руки.
Хрястко, как льдины в ледоход, сшибались и рассыпались тяжелой капелью последние, уже не частые удары колоколов, и вместе с ними, удар в удар, надрывно билось под скрещенными руками его сердце. Удары колоколов становились все реже и глуше, и сердце все реже и глуше стукало в его груди. Удар – и совсем нестерпимо дожидаться другого… Второй – и кажется, что до третьего уже не дожить.