Черная весна - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рождаешься и возрождаешься бесконечно. Рождаешься, бродя по улицам, рождаешься, сидя за столиком кафе, рождаешься, лежа на шлюхе. Повторяешь этот процесс снова и снова. По жизни движешься быстрым шагом, и воздаяние за это — не просто смерть, но целая череда смертей, сменяющих одна другую. К примеру, не успею я толком почувствовать, что нахожусь на небе, как вдруг врата растворяются и под ногами я чувствую самые натуральные булыжники. Когда это успел я выучиться ходить? И чьими ногами хожу? А вот я направляюсь к могиле, спеша на собственные похороны. Слышу лязг лопат, глухие удары комков земли, падающих на гроб. Едва успеваю сомкнуть веки, едва успеваю вдохнуть запах цветов, в море которых меня утопили, и — трам-тарарам! — выясняется, что я пережил очередную вечность. Такого рода обыкновение вдруг исчезать и столь же нежданно возвращаться на землю заставляет меня постоянно быть начеку. Свое тело надо держать в форме, дабы им могли насытиться черви. А душу — душу надо сохранить незапятнанной для Господа Бога.
Нередко в послеполуденный час, сидя за столиком «Ла Фурше», я задаюсь вопросом: «Ну, куда мы сегодня направимся?» А когда наступает вечер, за моими плечами порой путешествие на луну и обратно. Остановившись на перекрестке дорог, я закрываю глаза и по очереди воплощаюсь во все мои разные и бессмертные я. Роняю слезы в стакан с пивом. А ночами, возвращаясь в Клиши, испытываю сходное чувство. Когда бы я ни пришел в «Ла Фурше», я вижу, как от моих ног в разные стороны разбегаются бесконечные дороги, а из моих башмаков вырастают бесчисленные я, обитающие в моем внутреннем мире. Рука в руке провожу я их по тропам, которые некогда исходил один; я называю это самопринудительными экскурсиями в страну жизни и смерти. И беседую с новоявленными компаньонами так же, как разговаривал бы с самим собой, доведись мне родиться и умереть лишь однажды и, следовательно, быть обреченным на полное одиночество. В нынешней ситуации одиночество меня не страшит. Когда доходит до худшего, рядом всегда Бог.
Есть что-то магическое в коротком уличном отрезке между Плас Клиши и «Ла Фурше»; почему-то на нем-то и случаются все эти самопринудительные экскурсии. Идти этим путем — словно двигаться от одного солнцестояния к другому. Скажем, я только что встал из-за столика в «Кафе Веплер», держа под мышкою книгу о Воле и Стиле. Быть может, листая ее страница за страницей, я и понял одну-две фразы, не больше. Может, я за весь вечер прочел одну фразу. Может, я вовсе и не сидел за столиком «Кафе Веплер», а всего-навсего, заслышав музыку, покинул клетку своего тела и принялся мерить четвертое измерение. Куда же меня, спрашивается, понесло? Всего-навсего на самопринудительную прогулку — коротенькую, длиною в полвека, с успехом вместившегося в миг, пока перевертываешь книжную страницу.
Выходя из «Кафе Веплер», улавливаю странный, свистящий шум. Нет нужды оглядываться: я и так понимаю, что меня настигает, несясь за мною вдогонку, собственное тело. Обычно в это время суток вдоль проспекта выстраиваются ассенизационные машины. Через тротуар протягиваются гигантские чавкающие черви резиновых шлангов. Толстые черви всасывают содержимое сточных колодцев. Такова, если можно так выразиться, духовная атмосфера, побуждающая меня посмотреть на себя со стороны. Итак, я склоняюсь над раскрытой книгой за столиком кафе; вижу, как через плечо ко мне нагибается шлюха; чувствую на шее ее дыхание. Она ждет, пока я подниму глаза, — очевидно хочет, чтобы я дал ей огонька. Сейчас спросит, что я тут делаю один и не скучно ли мне. Тема книги — Воля и Стиль, и принес я ее с собой потому, что уйти в чтение в шумном кабаке — не просто удовольствие, роскошь, и к тому же вид личной самозащиты. Музыка тоже бывает как нельзя кстати: она стимулирует чувство уединения, ухода в себя. Вижу, как над моей головой повисает верхняя губа шлюхи. Повисает мягким, чувственным треугольником. На высоких нотах он подрагивает, встрепенувшись, как лань над лощиной…
И вот уже я на коротком отрезке меж Плас Клиши и «Ла Фурше». Вдруг из всех тупиков высыпают целые стаи шлюх, взмахивая крыльями, как летучие мыши на свету. Они вцепляются мне в волосы, в уши, в глаза. Тянутся ко мне хищными щупальцами. Всю ночь напролет роятся они вдоль темных каменных стен; у них запах сочной зелени, орошенной недавним ливнем. Они испускают странные сосущие звуки, зазывно клокочут, отчего мои волосы встают дыбом. Роятся колонией вшей, вшей с длинными прожорливыми усиками, всасывающими пот, выступивший на моей коже. И все это: шлюхи, музыка, хищные толпы, стены, свет на стенах, крадущиеся черви ассенизационных шлангов — сливается в призрачную туманность, сгущающуюся в холодный, возвращающий к реальности пот.
Каждый вечер, направляясь в кафе «Ла Фурше», претерпеваю подобное поругание. Каждый вечер меня скальпируют, изничтожают томагавками. И не будь этого, я чувствовал бы себя разочарованным и неудовлетворенным. А так — прихожу домой, стряхиваю с одежды вшей, смываю кровь с тела. Укладываюсь в постель и храплю на весь дом. В общем это как раз то что нужно! Помогает не одряхлеть телом и не очерстветь душой.
Дом, где я живу, сносят. Растерзанные комнаты бесстыдно таращатся в уличное пространство. Мой дом — тело человека с содранной кожей. Обои висят клочьями, кроватные рамы оплакивают бегство матрацев, от стен отвинчены умывальники. Каждую ночь, прежде чем войти к себе, я задерживаюсь и долго смотрю на это варварство в действии. Оно странно притягивает меня. В конце концов, стоит ли изумляться ужасному? Каждый человек — музей, вместилище ужасов всего своего племени. Каждый достраивает свое крыло к общему музею ужасов. И вот, возвращаясь по ночам в свое жилье — жилье, которое с каждым днем убывает, — я пытаюсь постичь, какой сокровенный смысл в этом заложен. И чем больше предстают на всеобщее обозрение его интимные места, тем сильнее я влюбляюсь в свой дом. Мне дорог даже старый ночной горшок, который одиноко стоит под кроватью и которым никто не пользуется.
В Америке мне доводилось жить во многих домах, однако внутреннее убранство ни одного из них не запало мне в память. Мне ничего не оставалось, как принимать выпадавшее на мою долю как должное и довольствоваться этим. Однажды я взял напрокат открытую коляску и двинулся в ней по Пятой авеню. Стоял осенний полдень, и я катил по улицам моего родного города. По обеим их сторонам мелькали мужчины и женщины, эти занятные полулюди-полуманекены. Роботы со сверкающими зубами и остекленевшими глазами. Хорошо одетые женщины, каждая во всеоружии дежурной улыбки. Время от времени скалились в улыбках и мужчины, будто прямо в гробах устремлялись на радостную встречу с Небесным Избавителем. И те, и другие шагали по жизни с остекленевшим, неестественным блеском в глазах, красуясь безупречным фасадом и отводя своему природному естеству место в сточной канаве. При мне оказался револьвер, и, выехав на Сорок вторую улицу, я открыл беспорядочный огонь. Никто не обратил на это ни малейшего внимания. Я косил прохожих направо и налево, но толпа не уменьшалась. Живые все с той же рекламной белозубой улыбкой невозмутимо перешагивали через мертвых и шли дальше. Эта жестокая белозубая улыбка застряла в моей памяти. Она снится мне, эта безупречная улыбка Джорджа Ч. Тайлау, плывущая над банановыми рядами в Стипль-чейзе, когда, в кошмарах, я вижу себя тянущим руку за подаянием. Сталкиваясь нос к носу с нищетой, Америка предпочитает улыбку. Ведь улыбнуться — проще простого. Отчего же не улыбнуться, проезжая по проспекту в открытой коляске? Улыбайтесь, улыбайтесь. Улыбайтесь, даже заслышав трещотку смерти: так будет легче для тех, кого вы оставляете. Улыбайтесь, черт вас побери! Улыбайтесь улыбкой, навечно приклеившейся к лицу!