Анархисты - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соломин не искал примет окончания ненастья. Развидневшийся просвет над горизонтом мог снова затянуться, будто опускалась штора. Дождь усиливался без предупреждения, как если бы вверху взмывал норовистый водяной конь, до того пущенный шагом под ослабленными поводьями. Потоки ливня в самом деле складывались во вздыбленные вихри проносящихся коней, тачанок, пик, знамен, дуги мелькающих сабель…
Непогода могла затянуться и на два, и на три, и больше дней, и Соломину казалось, что дождь шел и будет идти всегда. Сны во время дождя почти не отличались от того, что он видел за приподнятым пологом палатки. Низкое – ниже деревьев, ниже лобной кости – небо. То исчезающая, то проясняющаяся река. Мокрые стволы сосен. Дрожащие от струек чешуйки коры. Склоняющиеся под накатами дождя ветки, кусты, трава. Вьющийся все тоньше и тоньше дымок над шалашом коптильни. И рядом – горка сизой глины, которую потоки, размывая, окатывая, превращали в силуэт сидящего на корточках человечка.
В первый день дождя бубенцы донок изредка позвякивали поклевкой – то настойчиво, то устало, – покуда рыба дочиста не подъедала наживку или не затихала обессилев. Наступала ночь, но и она не приносила облегчения. Соломин засыпал, как рыба на крючке…
Мысль потеряться грела Соломина. Одичать он не боялся. Не боялся и раствориться среди лесных духов. Он видел себя спустя месяцы, годы отощавшим до летучей легкости, идущим по лесу, бесконечному, как небольшая, сплошь лесистая планета, сопредельная человеческому телу. Все расстояния этой планеты измеряются в дневных переходах. Вот он выходит на край поля. Полежав в траве, послушав, как ветерок ходит-бродит, грохоча сухими листьями кукурузы, как строчат кузнечики, пинькают медведки, как жаворонок полощется в гортани воздушного великана, он встает и идет по заросшему луговыми травами суржику. Рука перебирает щуплые колосья. С каждым шагом что-то приподымается через грудь над чертой земли – и ни на толику не опускается обратно. Он весь окружен высоким воздухом. Гора воздуха высока настолько, что, подняв голову, он чувствует, как земля закругляется под подошвами, так что боязно. Он проходит по нежилой деревне, заглядывает в заглохшие сады, снимает с дичка два яблока, морщится и выбирает двор; ночует на сеновале. Через треугольник в провалившейся крыше проплывают звезды. У порога стоит бочка, наполненная дождями. Вдруг поверхность воды вздрагивает от слетевшего с притолоки паучка. Сквозь сон кисло пахнет слежавшееся прелое сено…
В десятых числах октября, когда открылась охота и по реке в звонком стылом воздухе стали доноситься выстрелы, Лана исчезла. Соломин три дня поскучал, но решил, что собака увязалась за охотниками, и понял, что и ему пора возвращаться.
Готовясь отбыть, Соломин прощался с рекой, с деревьями вокруг стоянки, гадал, как изменится здесь все за время его отсутствия, вернется ли он когда-нибудь? Собирал и перекладывал газетами этюды, упаковывал краски и кисти, блокноты, жег мусор, засыпал и окапывал кострище, разбирал коптильню, зачищал стоянку, стараясь уничтожить все следы своего пребывания, – и отчего-то явственно вспоминал первые свои дни в Чаусово. Он тогда был полон восторга, и ему все вокруг казалось прекрасным и счастливым: и местные, и дачники принимались им за жителей какого-то небывалого солнечно-цветочного города, некоей утопической коммуны. «Как легко, оказывается, добраться до счастья! – восхищенно думал он. – Как же я раньше не догадался поселиться в этом чудесном месте?! Здесь все вокруг цветет и полнится уютом, все говорит о лучшей, насыщенной смыслом жизни…» Но прошло время, впечатления поблекли, за грядками и клумбами он увидел людей – замкнутых жителей зазаборья, скупых на приветствия, у которых отсутствовала патриархальная святость соседства. Затем случилась Катя, и Соломин поймал себя на мысли, что теперь его последняя отрада – пейзаж, что настроение теперь зависит не от его усилий, не от творческого успеха, а от погоды. И уже отстроенный дом, на который он когда-то никак не мог нарадоваться и где готов был целовать каждый кирпич, каждый шуруп, казался ему не таким прекрасным, а похожим на дома других дачников Весьегожска. Раньше ему казалось, что каждое окно дарит прелестный пейзаж: просеку, заречную даль, дубовую рощу, жестяные лоскутья крыш… Теперь окна словно замазаны белилами. И высокий солнечный свет, которого он добивался при постройке, и стоящая посреди стола большая синяя фарфоровая миска, наполненная водой, в которой плавали желтые кувшинки-кубышки, и камин, и тронутые древоточцем балки, и массивные перекрестья, вынесенные в пространство дома, и пол из лиственницы, и резная лестница на открытый бельэтаж – все это уже не обещало счастливого будущего.
Под занавес Капелкин побыл с ним два дня и помог свернуть хозяйство; мешок с копченой рыбой они привязали на нос байдары и весь день летели вниз по течению.
Кати дома не оказалось, но в холодильнике Соломин нашел еще не прокисший салат и свежий хлеб. Как только ему стало ясно, что Катя никуда не делась и где-то поблизости (Капелкин ничего ему не рассказывал по его же просьбе), внутри у него оборвалась струна и тяжесть придавила сердце.
Пока плескался, фыркал и оттирался мочалкой в душе, пока потел в сауне и потом снова мылся, Соломин решил, что дома не высидит, и отправился в Высокое. Раньше он прилежно изучал старые усадьбы в округе и, вполне преуспев в краеведении, третий или четвертый раз теперь ехал в Высокое, в надежде застать нового хозяина отреставрированных развалин.
Он миновал Весьегожск и убедился, что джип Дубровина, с красным крестом под стеклом, стоит на своем месте в больничном дворике на пригорке вместе с «буханкой» неотложки, в то время как машины пациентов стоят рядком в грязи и лужах.
Никого, кроме сторожевых псов, в Высоком не застав, он помахал рукой в камеру видеонаблюдения над чугунным кружевом ворот и выехал на лесную дорогу. Осень теплела кленами по рощам и перелескам, как погасший костер – углями под золой. Меланхолия набегала, накрывала крылом лобовое стекло, поклевывала темя и ласковым палачом обнимала за плечи. Морось, рождаясь прямо над верхушками деревьев, еще не успев набрать полетом из облачной пыли капельного весу, ложилась на стекло. Заезженные дворники поскрипывали на излете дуги и только размазывали влагу. «Слезы мешают видеть», – думал Соломин. Ему захотелось заморозков и первого снега.
Прошив леса, он нежданно заплутал в Ферзикове. Разбитые проулки, слякоть, накренившиеся заборы, заглохшие яблоневые садики… Двухэтажные кирпичные бараки с деревянным черным хламом удобств… Разве может счастье жить в этой местности? Кругом промозглость, от которой укрыться можно разве только смертью, да и то, кажется, ад совпадет с округой. У прохожих в Ферзикове рыхлые лица цвета неба, цвета земли, на которую пролито молоко. Опухшая от лени молодка в халате и тапках на босу ногу набирала воду из колонки. Зевнула, пустив пар из рта, бессмысленно глянула, замотала курдючным задом и, расплескивая воду, замелькала белыми, в венозных жилках коленными холмиками. Соломин нажал на газ и вскоре снова влетел в леса. «В краях, в которых господствует такая осень, – думал в отчаянии Соломин, – нельзя быть счастливым, радость и мысль здесь не по климату, а счастье – скорее кровавое бегство, чем серый покой…»