Александрия. Роман об Александре Македонском по русской рукописи XV века - Автор Неизвестен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К концу XV в. тема смерти приобрела на Руси особую остроту. Вера в конец мира в 1492 г. была в Восточной Европе еще более распространена, чем в Западной, тем более, что и самый этот год так и именовался по византийско-русскому календарю семитысячным годом. О грядущем конце мира в семитысячном году повествовало популярное в русской письменности (известное еще составителю «Повести временных лет») апокрифическое «Откровение Мефодия Патарского». До 1492 г. была доведена на Руси пасхалия — таблица для ежегодного вычисления даты и месяца переходящего праздника пасхи; предупреждения о «страхе и скорби», наступающих в этом году, читались в различных памятниках. Начало 90-х годов XV в. было временем горячих споров о конце мира в русской публицистике; предупреждая всевозможные «сумнения», церковники вновь и вновь напоминали о неизбежной смерти всех людей: «Тогда восплачется люте всяка душа и воздыхает горко. Егда видят вси скорбь без утехи, тогда будет внутрь страх и вне трепет, на путех плачь и в домех рыдание, на путех горе и в домех горе!».[245] Именно в эти годы в кружке, группировавшемся вокруг одного из ревностнейших «обличителей ереси» конца XV в., архиепископа новгородского Геннадия, был переведен немецкий средневековый диалог человека со смертью — «Прение Живота и Смерти». В одной из редакций «Прения», сложившейся на Руси, появилось и упоминание об Александре Македонском. «Александр, царь македонский, удал и храбр был и всему подсолнечному царь и государь, да и того яз взяла, яко единого от убогих», — хвастается Смерть.[246]
Воспитанный на литературе подобного рода, русский читатель конца XV в. с особым интересом обращался к сербской Александрии. В южнославянском романе об Александре соединялись темы многих названных нами памятников: Александрия была тесно связана и с апокрифическими сказаниями о земном рае и странах блаженных и с «Откровением Мефодия Патарского»;[247] иносказание жизни человеческой из «Варлаама и Иоасафа» даже прямо цитировалось в Александрии — его вспоминал бежавший за помощью к Александру злосчастный царь Кандавкус. Но сербская Александрия занимала совсем особое место среди разнообразных памятников духовно-назидательной и даже легендарно-апокрифической литературы конца XV в. Как ни важны были темы, затронутые в Александрии, книга эта оставалась все-таки произведением беллетристическим — романом, и притом романом приключенческим. Александр в этом романе отнюдь не был царевичем Иоасафом из «Повести о Варлааме и Иоасафе», узнавшим о существовании смерти и из-за этого ушедшим от жизни. Герои Александрии нередко проливают слезы, но еще чаще они шутят и смеются. Подобно герою арабского эпоса Гаруну аль Рашиду, Александр охотно выступает в романе под чужим именем, являясь к другим государям (и, в частности, к своему врагу Дарию) в роли собственного посла. Во время решающего поединка с гигантом Пором юный Александр, как Давид в поединке с Голиафом, побеждает своего могущественного противника хитростью: он кричит, что сзади Пора, вопреки уговору, подходят индийские войска. Пор оборачивается, и Александр, «прельстив» (перехитрив) индийского царя, убивает его.
«Грустная нота» средневековых сказаний об Александре звучит в сербском романе настойчиво, но отнюдь не навязчиво и не монотонно; читатель не раз имеет возможность отвлечься от этой темы, забыть о ней среди увлекательных приключений Александра. Читая «Сказание о езере, иже мертвыя рыбы живы сътвори, и о человецех — от пояса конь, а горе (сверху) человек — исполини наричются, и о солнечном граде и о людех единоногых», читатель узнавал и о воде из чудесного озера, оживившей сушеных рыб, и о рыбе из другого озера, гнавшейся за Александром, и о русалках-сиренах, «красно и жалостно» певших воинам Александра, и о кентаврах — метких стрелках, и о совсем удивительных одноногих людях с «опашами» (хвостами). Люди эти притворились было жалкими калеками, прося Александра отпустить их ради их «немощи»; когда же царь поверил им, поскакали на высокую гору и стали дразнить Александра: «О безумие Александре, како нас пустил еси? Мяса бо наша слажше всех мяс есть, паче и кожи наши крепчяйши». Но они хвастались напрасно: Александр повелел своим воинам окружить гору, и одноногие люди были пойманы. «Александр же, посмеяся, рече: „Всяка соица (сойка) от своего языка погибает“». И совсем неожиданно после этой веселой сцены вновь возникает прежняя тема: «Александр же прискорбен бысть, отнели же ему смерть провозвестися, всяк бо человек смерть свою проповедует, радость на жалость пременует».
Тема бренности человеческого существования ощущалась в сербской Александрии не как абстрактная тема, декларированная писателем-проповедником, а как мысль, естественно возникавшая у читателя при чтении романа. Вместе с Александром читатель переживал его приключения, беспокоился за исход его отчаянных предприятий, радовался успехам героя и вместе с ним задумывался над бренностью и непрочностью этих успехов.
Это обстоятельство должно было как будто делать сербскую Александрию весьма полезным памятником в глазах церковников. Те же самые церковные проповедники, которые в конце XV в. напоминали своей пастве о «скорби и страхе», жаловались, что их прихожане плохо внимают проповедям, предпочитая беседовать о своих житейских делах, «о суетных и тленных», «о стяжаниих и о имениих».[248] Большая сила Александрии, как и вообще беллетристических памятников, заключалась в том, что она ничего не проповедовала и не декларировала, не навязывала читателю своих идей, а как бы делала его самого участником и толкователем описанных в романе событий.
Но в этом же заключалась другая, опасная, сторона беллетристических памятников, подобных сербской Александрии. Идеи этого памятника были выражены весьма сильно, но далеко не достаточно определенно. Побуждая самого читателя осмыслять судьбу созданных ею героев, художественная литература всегда оставляла ему слишком широкое поле для собственных заключений и выводов. Пойдут ли эти выводы по пути, полезному с точки зрения церковной проповеди? Внимательное рассмотрение сербской Александрии давало серьезные основания для сомнений по этому поводу.
III
Уже при появлении на русской почве сербская Александрия смущала, очевидно, создателей ее русской редакции. Памятник этот появился на Руси в то бурное время, когда «в домех, на путех и на торжищех» шли острые идейные споры, когда против церковников, смущенных близким концом мира, выступали новгородские и московские еретики. «Прейдут три лета, кончается седмая тысяща», — говорил за три года до 1492 г. новгородский еретик Алексей, — «и мы, деи, тогды будемь надобны».[249]
При включении сербской Александрии в русскую письменность необходимо было соблюдать