Добронега - Владимир Романовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Илларион куда-то делся, но Хелье не обратил на исчезновение своего проводника внимания. Здесь живет теперь Матильда, думал он. В этом вот доме. Что я за дурак. Что мне ей сказать, что предложить? Какой-нибудь сарай в Хардангер-Фьорде? Ах, да, я же собирался в Константинополь. Давать уроки свердомахания.
Озираясь, он прошел под связывающий две залы аркой. Понятия салон в те времена не было, как и понятия особняк, но именно салонной и оказалась следующая комната. Назвать ее просто гридницей было бы глупо. Пахло чистотой и незнакомыми фрагранциями.
Наличествовали скаммели, ховлебенки, какие-то стилизованные под упадок Римской Империи лежаки. Три статуи — одна мраморная, две из глины — торчали впереди, чуть слева. На изящном возвышении располагалось то, что в более поздние века назвали бы диваном. А на диване этом сидела, поджав ноги — фолиант в тонких руках с длинными саксонскими пальцами — рыжеватая Матильда.
Помня, что выглядит глупо и жалко, мучаясь, Хелье проследовал к возвышению. Тут еще плохо закрепленная пряжка отказалась вдруг выполнять свои функции и ее пришлось ловить одной рукой, и придерживать сленгкаппу другой, что и привлекло внимание Матильды. Оторвавшись от фолианта, она направила взгляд своих изумрудных глаз на стоящего перед нею Хелье. Она было испугалась, но узнав гостя, тотчас совладала собой.
— Я сейчас, — объяснил Хелье, прилаживая пряжку и оправляя сленгкаппу. — Я вот, пришел. Сейчас.
Пряжка звякнула. Он нагнулся ее подобрать. Сленгкаппа соскользнула с плеч и упал на пол. Тогда Хелье просто сунул пряжку в карман, а сленгкаппу, подхватив, перекинул через руку. Рубаха в сальных пятнах, мятая, с дырами, с дирова плеча, подобранная и подвязанная гашником, выглядела не более глупо, чем потертая сленгкаппа. Только бы не развязался гашник, подумал Хелье. Рубаха опустится до пят, хорла.
— Здравствуй. — Матильда улыбнулась.
— И ты здравствуй, — отозвался Хелье. — Вот он я. Ты меня пригласила за тобой приехать. Вот я и приехал. За тобой.
Она сильно изменилась за полгода. Платье итальянского аристократического покроя, на ногах стилизованные под античность изящные сандалии — но дело было не в этом. Что-то совершенно незнакомое наметилось в ее осанке, взгляде, повороте головы. Что-то новое, ранее не виденное, не очень сложное, и неприятное.
— Что читаешь? — спросил Хелье, не подходя ближе, не обнимая ее, не целуя.
— Одиссею. Гомера.
— Оригинал?
— Латинский перевод. Недавний. Ты читал?
И голос ее тоже был другой, слишком монотонный и, кажется, скрипучий.
— Да, — ответил Хелье. — Так себе. Старина болотная. Семнадцать веков прошло.
— Тем не менее, я вижу в этом произведении много такого, что находит отклик в моей душе, и много похожего на события в моей собственной жизни, — объяснила Матильда.
Напыщенность сказанного показалась Хелье смешной, и он сразу почувствовал себя легче. Эта женщина была вовсе не его Матильда. Да и в Сигтуне, вспомнил он вдруг со стыдом, он старательно не обращал внимания на несоответствия ее, тогдашней, с тем образом, который он себе представлял, когда ее не было рядом. Неужто я себе ее придумал, подумал он. Не может быть.
— Ну, ежели ты Одиссей, то кто же тогда этот твой грек? — спросил он. — Нимфа Калипсо? Или все-таки Пенелопа? Или же, чего доброго, Афина Паллада с алебардой?
Что это я такое плету, подумал он. Что за саркастический тон.
Он сделал шаг вперед. Матильда побледнела. Хелье остановился.
Она не то, чтобы разительно изменилась, а как-то округлела и огрубела щеками. На левой скуле красовался пурпурный прыщ немалых размеров. Наивный испуг в глазах. Веснушки не умиляли. Шея не показалась лебединой. Рыжие волосы выглядели жестковатыми. Подбородок чересчур выдавался вперед. Евлампия, по которой он тосковал, боясь самому себе в этом признаться, Евлампия, погибшая по его вине, ничего от него не ждала и не требовала. А у этой вот женщины, ни разу за все время, что они знали друг друга не позволившей себя поцеловать, и только что отшатнувшейся от него, готовой закричать, всегда были какие-то скрытые помыслы, показавшиеся ему теперь глупыми, никчемными, и безобразно корыстными, какие-то примитивные пошлые секреты, недомолвки, мешающие общению, какие-то мелочные амбиции. Передвинувшись на диване, Матильда не успела, или не подумала, оправить платье соответствующим образом, и среди тяжелых складок показался обтянутый тканью круглый вздувшийся живот. Хелье выпрямился и отступил на шаг.
Стало быть, пока он болтался в Лапландской Луже, вцепившись в обломок мачты, пока пытался передавать поручения в Новгороде, убегал, дрался, и так далее — она тут со своим греком времени не теряла. И теперь, стало быть, беременна. Приезжай, Хелье, в Киев, увози меня, Хелье любимый, будем мы с тобой жить в хижине над фьордом.
— Зачем же было мне все это писать? — спросил он тихо. — Чтобы я за тобой приехал?
— Напугал…
— Зачем было писать?
— А я разве такое писала?
Хелье склонил голову на плечо, как от удара наотмашь. С этой хорлой, подумал он, я намеревался провести всю свою жизнь.
Он присел по-детски на корточки и обхватил голову руками. Она не удивилась — он и раньше так делал, когда ему надо было крепко подумать. Она поняла, что опасности нет.
— Понимаешь, Хелье, — услышал он ее голос. — Нам с тобою было очень хорошо когда-то, когда мы были детьми. Мы вместе бегали по лугам…
Он не очень слушал. Ему неинтересно было знать, что она думает о совместном беге по лугам. Он ее потерял. Прежней Матильды, неприступной, величественной, загадочной больше не было — была Матильда простая и понятная, провинциальная, самодовольная. Глупая. Матильда без тайны. Возможно, Киев и вот этот вот дом послужили причиной прозрения. В Сигтуне контрастов меньше. А может, недавние события избавили Хелье от излишней кругозорной розовости. Так или иначе, Хелье смотрел на женщину, которую любил, совсем по-другому. Интересно — дом не казался ему больше ослепительным. Женщина была частью этого дома.
— …другие совсем люди, и живут они по-другому, и думают о другом, не так, как когда-то думали мы с тобой и те, что вокруг…
Какой неприятный дом, какая глупая языческая роскошь, какие все дураки, думал Хелье. Надо срочно уходить отсюда. А то вернется ее Менелай… и придется с ним драться… а мне совершенно не хочется драться за эту… которая по лугам с совсем другими людьми…
— … лучше обратно в Сигтуну. Тебе там хорошо, ты привык. Ничего плохого в этом нет, Сигтуна не хуже Киева, просто она другая. Там простые, добрые люди, незамысловатые, и у них простые цели. Они любят собираться вместе и петь у себя дома наивные песнопения…
Что она морозит, какие песнопения, подумал Хелье. Почему так нескладно? Просто повторяет слова грека, как выученный урок. Почему именно грека? Ну а чьи же? Сама она прожила в Сигтуне восемь лет. Собираются вместе — в крогах, которые для этой цели как раз и преднозначены. Для песнопений есть песняры. И вовсе это не песнопения (глупое киевское слово), а саги. И песенки еще, но это другое совсем.