Я люблю.Бегущая в зеркалах - Мила Бояджиева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в августе сорок первого Остапа Гульбу, проходившего службу в автомобильных войсках Северо-Кавказского Военного округа, отпустили на побывку домой перед отправкой на фронт, который развернулся уже чуть ли не до Смоленска.
Приволжское лето выдалось жарким с горячими пыльно-песчаными суховеями. В «тракторном поселке» поговаривали о возможности эвакуации завода, перешедшего на выпуск боевой техники. Никто не предполагал, что всего через полтора года завода уже не будет, как не будет, по существу, и города, превращенного в руины и этих мальчишек-подростков, призванных грудью отстоять Сталинград у «превосходящих сил противника».
Предусмотрев осаду своего именного города, вождь подстраховался. «Никакой эвакуации не будет,» — решил он. — «Кто же станет защищать брошенный город? Город, носящий имя вождя!» Так имя определило судьбу. Став Сталинградом, Царицын изначально был обречен выстоять в неравном бою, потряся мир количество жертв и беспримерным мужеством своих граждан. Он был обречен стать героем.
Но тогда, а августе сорок первого жизнь еще шла здесь своим чередом, еще бегали на Волгу удить рыбу будущие герои, еще щипали траву на маленьком кургане чумазые коровы, еще дымились щи и сушились детские пеленки под каменной защитой стен, оказавшихся такими хрупкими…
Виктория ждала своего суженого и ничего более важного на свете для нее быть не могло. В комнате тарахтел старый «Зингер» и валялись лоскуты синего в белый горох штапеля. Старое, помутневшее по углам трюмо, отражало вертящуюся девушку в белом сатиновом бюстгальтере и новенькой юбке «солнце-клеш» модной расцветки «в горох»: коса спущена между лопаток, босые ступни вытягиваются на цыпочки и вот Виктория бросается к шифоньеру, вытаскивает шелковую белую блузку с рукавом «фонарик» и коробку с новыми, на каблучка-рюмочках босоножками фабрики «Скороход»…
Наконец долгожданный жених появился. Стройный, в туго стянутой скрипучим поясом гимнастерке, загорелый дочерна, сверкая широкой белозубой улыбкой. Таким, стоящим в калитке с вещмешком на плече и прыгающим у ног соседским дворнягой, и запомнит его Виктория. Цветная открытка-фотография с размашистой подписью «Мой». Это коротенькое слово, молнией пронесшееся в голове Виктории, осветило все вокруг новым смыслом. «Мой, мой…» твердила она про себя с гордостью собственника наблюдая, как играют мышцы под мокрой тканью, как перебирает волжский ветерок смоляные кудри Остапа, когда он, налегая на весла, греб к прибрежной косе.
Оказавшись вдвоем на пустынной отмели, залитой клонящимся к горизонту солнцем, Виктория не бросилась сразу поплавать, как собиралась — почему-то застеснялась раздеваться, а принялась сосредоточенно собирать цветы. Белые соцветия тысячелистника, покрывавшего все вокруг ароматным, густым ковром, срывались с трудом. Стебель прочный и жилистый как веревка не хотел ломаться, сдирая на ладони кожу. Остап щелкнул новым перочинным ножичком и вмиг нарезал целую охапку. Стоя чуть поодаль, он долго, терпеливо наблюдал, как Виктория, усевшись в траве и разложив на коленях длинные стебли, по-девчоночьи старательно плела венок.
Почему он стоял, не пытаясь притронуться и сжать ее в объятиях, как тысячу раз мечтал в долгий армейский год, почему молчал, хотя их длинные, на шести тетрадных листах, письма, не могли вместить и части накопившихся, откладываемых «до скорой встречи» слов? Слов невнятных, сумбурных, распиравших тоскующую душу, но так и не сумевших добавить что-либо существенное к простенькому, стократно повторенному «люблю».
Ощущение чего-то значительно, жизненно-важного, что надо было немедля осмыслить и запомнить, сковало Остапа торжественным благоговением. Его единственная женщина, суженая, мать его будущих детей, живая синеглазая красавица с тонкой жилкой, пульсирующей на виске с влажными полукружьями под рукавами шелковой блузки, с ее пахнущим земляничным мылом затылком, белыми носочками и поджившей коричневой ссадиной на круглом колене — вся она — радость и счастье, парила над цветущим полем в сияющем ореоле летнего вечера.
И редкие молодые сосенки, застывшие подле в торжественном карауле, и тяжелые желтоватые волжские воды, мягко обтекающие песчаный берег и рубиновый закат, разлившийся на пол горизонта, и родной город на том берегу, казавшийся отсюда игрушечным — были единой целостной, мудрой и прекрасной Вселенной, центром которого была Она.
Наконец Виктория, замотав травинкой кончики стебельков, водрузила на голову тяжелый вихрастый венок, отряхнула «гороховый» подол и подняла на Остапа смеющиеся, победно сияющие глаза. Заглянув в эту родную, счастливую синеву, он почувствовал резкий внезапный толчок, который уже ощутил однажды, целуя полковое знамя. Слова присяги звучали торжественно, духовой оркестр играл гимн, кумачовый шелк, поднесенный к губам пахнул утюгом, пионерским галстуком, мамой, Родиной. В горле застрял ком, грудь распирали любовь и жалость, требующие немедля, сию же минуту, принять в жертву этой громадной любви, этой великой, святой жалости, всю свою жизнь, всю свою кровь до последней капли. До самой последней капли…
Издевательские домыслы наблюдателей из-за бугра о способах размножения homo sovetikusa, изжившего, якобы, всякие физиологические потребности под прессингом тотальной идеологии, были не так уж безосновательны — все личное, частное, персонально-человеческое было здесь не в чести. Но лучшие представители этой новой человеческой породы, вскормленные не реальностью, а прекраснодушным мифом о ней, несли в себе столь высокий душевный настрой, столь веские представления о гражданственности и патриотизме, что все свое, телесно-житейское, отнюдь не атрофированное, сублимировали во внеличностном, глобальном. Они не только «как невесту Родину любили», но и любили своих невест, как могли любить только самое святое и важное — единственное в мире социалистическое Отечество.
Во всяком случае двадцатилетний комсомолец, отличник боевой подготовки, красавец и спортсмен, Остап Гульба прильнул к телу Виктории так страстно и пылко, с таким восторгом преклонения и жаждой самопожертвования, которые отличали издревле лишь идеальных романтических героев самого высокого качества.
По-другому чувствовать он не умел, его не научили. Не научили и быть циником, пустобрехом, легковесным, равнодушным, сомневающимся.
В этом смысле Остапу еще предстояло пройти жестокую школу, многое узнать и со многим распрощаться. Все последующие месяцы, годы, все страшное и громадное, обыденное и невероятное, названное Войной, Остапу забыть было бы проще, чем тот заволжский вечер, будто вытравленный в памяти каленым железом. Но делать этого он не собирался. Напротив, многократно перебирая события этих лет, осмысливая заново каждую мелочь, он наконец-то понял, что же в сущности произошло, какая дьявольская сила закрутила пружину сюжета, превратившего коммуниста, лейтенанта Красной Армии в гражданина Французской республики Остина Брауна, имеющего большой вес в деловых кругах, полномочия и статус non grata в тех сферах, тайны которых открываются лишь в фантастических домыслах криминальных романов. Сила эта, позже названная «культом личности», а еще позже — репрессивным тоталитаризмом, в дни Отечественной войны воплощалась в образе «отца народов», любимого вождя, чей особый, волнующий голос несущийся из трескучих наушников полевого радио, призывал их — рядовых и командиров, солдат и офицеров — стоять до конца, «до последней капли крови». Сколько же этих капель, ведер, галлонов, цистерн теплой человеческой крови было пролито тогда за победу, идущими на смерть с его именем на устах?