Напрасные совершенства и другие виньетки - Александр Жолковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На одном грузинском пленуме финалистами в ведущем жанре симфонии оказались два композитора – Г. Канчели и его тогдашний соперник, фамилии которого не помню, хотя рассказавшие мне это тбилисские друзья, конечно, ее называли. Что делать – история пишется победителями.
Симфонии были вроде бы равноценные, шли ноздря в ноздрю, но у Канчели имелось тайное оружие. Оркестром дирижировал его приятель, согласившийся незаметно ему подыграть. Как? Исполнить симфонию соперника чуть медленнее.
Этого оказалось достаточно. В музыкальном поединке, как и в любом другом, все решают секунды.
В середине 1970-х годов, уже на полуопальном положении, служа в “Информэлектро” и почти все рабочее время посвящая статьям по структурной поэтике, которые затем печатались на Западе, я получил приглашение выступить со своими идеями перед интеллигентной аудиторией города-спутника биологов Пущино. Устроила это имевшая там множество знакомых наша сотрудница Леля Волковыская – под флагом модной в те времена формы неофициальной культурной жизни: встреч с интересными людьми. В Пущине располагался Институт белка АН СССР, и по инициативе его замдиректора, профессора, скажем так, Птицына, при пущинском Доме ученых было создано интеллектуальное кафе “Желток”. Птицын охотно клюнул на Лелину идею, а меня она без труда соблазнила перспективой мгновенной славы и вдобавок лыжного катания по приокским холмам и долам.
Учитывая словесную магию места (белок – желток – Птицын – …), в Пущине, наверно, следовало бы говорить о Пушкине. Но я избрал Пастернака и Ахматову. На примере ахматовского стихотворения 1936 года “Борис Пастернак” (“Он, сам себя сравнивший с конским глазом…”), в то время печатавшегося под стыдливым названием “Поэт”, я решил развить занимавшую меня тему взаимодействия поэтических миров. Прибыв на место, я увидел цветную афишу, гласившую:
ВСТРЕЧИ С ИНТЕРЕСНЫМИ ЛЮДЬМИ
канд. филол. наук
А. К. Жолковский
АХМАТОВА О ПАСТЕРНАКЕ
Кафе “Желток”
19 часов
Стилистика кафе была позаимствована из телевизионного “Голубого огонька” – так называемая непринужденная атмосфера, столики с пластмассовым покрытием, чашечки с черным кофе. Но массовость аудитории превзошла самые смелые ожидания: в зале было несколько сот человек. Наверно, в тот вечер пущинцам было больше некуда пойти, и они сбежались, как солдаты на привезенную в часть кинокартину.
Это был один из редких в моей жизни случаев массового успеха, а по продолжительности выступления – бесспорный личный рекорд. Сначала я говорил часа полтора, потом сделали перерыв, во время которого желающие, примерно половина, ушли; потом выступление и дискуссия продолжались еще часа два; после второго перерыва осталось человек двадцать, но в полночь кафе закрывалось, и тогда совсем уже узкий кружок собрался у кого-то на квартире. Наряду со щекочущими диссидентское сознание именами двух поэтов роль, возможно, сыграл и присвоенный мне титул интересного человека.
Острых моментов в ходе доклада было два, оба в первом отделении. Сначала кто-то из слушателей, раздраженный жесткостью моих структуралистских построений, спросил, как можно говорить о формулах и инвариантах, когда все поэтическое, духовное, да и вообще человеческое, так непредсказуемо и неповторимо.
– Что за такая неповторимость? – парировал я. – Вот, например, ваш вопрос, как правило, задается кем-нибудь именно в этом месте доклада. Так что вы как раз вполне повторимы.
По аудитории пробежал одобрительный смех. Все-таки это были исследователи не чего-нибудь, а белка, к моделированию живого более или менее морально готовые.
Второй провокационный вопрос, поступивший от самого Птицына, касался трактовки формальных эффектов (звуковых, грамматических и т. п.) как средств воплощения смысла. Помимо вполне естественного незнакомства с достижениями тартуской семиотики Птицын проявил неожиданное упорство в отстаивании своих литературно-теоретических воззрений. Спор затягивался, нарушая правильный ритм доклада и четкую расстановку сил, и я закончил его решительным выпадом:
– Я вижу, мне не удается убедить уважаемого оппонента. Разумеется, каждый имеет право на свое мнение. Я только не хотел бы, чтобы у аудитории сложилось впечатление, будто имеет место спор между кандидатом наук Жолковским и доктором наук Птицыным. В действительности спор идет между кандидатом филологических наук Жолковским и, что касается литературы, выпускником советской средней школы Птицыным.
В зале послышался и захлебнулся возмущенный ропот. Спор прекратился, и я продолжал доклад; в перерыве Птицын и его супруга, корректно попрощавшись, ушли. После этого и до самого конца – до двух часов утра, когда я в изнеможении пошел спать, – никаких драматических эксцессов уже не было.
Из обитателей городка мне особенно запомнился один молодой сотрудник. Он был невысокого роста, красивый, с гладкой кожей. На другой день после доклада я был приглашен к нему на ланч, и меня поразила его кухня, сверкавшая чистотой и обилием кухонных принадлежностей – кофеварок, красиво расписанных досок для нарезания овощей и т. п. Он деловито и элегантно угостил нас, потом аккуратно убрал со стола, помыл и поставил сушиться посуду.
Он жил один, но вскоре ожидался приход его подруги. Я спросил, не ей ли его хозяйство обязано таким завидным порядком. Оказалось, нет – хозяйничать его научила мама, объяснившая, что это вернейший способ против непродуманной женитьбы, диктующейся соображениями уюта. Больше вопросов у меня не было, спорить тоже не приходилось – ответ оставалось запомнить и принять к сведению.
Так моя поездка в городок биологов закончилась встречей с действительно интересным человеком, несомненным специалистом по науке о жизни – способе существования белковых тел.
На сей раз остерегаться надо подражания не Бунину, а Флоберу, Гоголю, Зощенко. В частности – соблазна заговорить в третьем лице: “Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал рассказывать: «Я, братцы мои…»”
Для виньетиста такое алиби – недоступная роскошь. Подобно гладиатору, акробату, каскадеру, наконец, врачу, прививающему себе новую вакцину, он ставит на кон собственное “я”.
Правда, писать никто не заставляет. Как никто в свое время не заставлял и делать то, о чем теперь непонятно, писать ли.
Ответственность за все такое принято сваливать на природу, биологию, животное наше начало. Но чаще виновата не природа, а культура. И уж точно в данном случае, поскольку биология-то как раз подвела. Не животные инстинкты, а сюжетные стереотипы подсказали мне сорок лет назад этот сценарий, поначалу незамысловатый, но постепенно развивший пышные формы; тот же повествовательный зуд толкает сегодня его записать.
Флобер помянут не всуе. Имеется в виду знаменитый параллельный монтаж ухаживаний Родольфа за Эммой и речей на открытии сельскохозяйственной выставки. Я всегда помнил эту сцену – и, оказывается, неправильно, сейчас специально проверил. У Флобера герои любезничают, уединившись на пустынном втором этаже мэрии и наблюдая оттуда за церемонией, происходящей на первом. Я же подсознательно дожал эффект: в моей версии они предавались уже собственно сексу в гостиничном номере, куда через окно доносились с площади голоса ораторов. Сначала ли я мысленно улучшил Флобера, а потом на деле разыграл нечто подобное, или наоборот, не уверен, но рассказать историю тем занятнее.