Напрасные совершенства и другие виньетки - Александр Жолковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ведь могла бы победить – если бы не божественный глагол, вернее, божественная группа существительного, вовремя коснувшаяся моего чуткого лингвистического слуха, – могла бы победить не дружба, а любовь. Типа, как у Ромео и Джульетты – короткая, зато окончательная, вечная.
Хотя у нас было много общего – взгляды, приятели, его жена, – мы не были знакомы и никогда не встречались.
Днем его не бывало, и я приходил регулярно, но в его кабинет не лез, довольствуясь гостиной, с раскладным диваном и видом на Москву-реку, и ванной. Эта квартира была еще одной калиткой в стене, тайным укрытием, смотровой площадкой.
Однажды сквозь шум заключительного душа хлопнула входная дверь. Намечалось аристотелевское узнавание – в мопассановских формах. Я уже готовился предстать его хозяйскому взору в своей беззащитной наготе, когда послышалось ее нервное, но не более, чем всегда, сопрано:
– Борька, ко мне сейчас не заходи!..
– Хорошо!
Я скользнул в гостиную, оделся и мимо кабинета быстро прошел к выходу.
Знакомство в каком-то смысле состоялось и, даже оставшись заочным, обнаружило свой джентльменский характер.
На один из международных кинофестивалей в Москву был привезен английский фильм “Кромвель” (1970). Он произвел на меня сильное впечатление – возможно, еще и благодаря тому, что по знакомству я попал на его демонстрацию в закрытом просмотровом зале для переводчиков и фестивального начальства.
Один из главных композиционных ходов фильма состоит в том, что в течение первого часа зритель приглашается сочувствовать прямодушному поборнику народных прав Кромвелю (его играет Ричард Хэррис) и желать поражения высокомерному Карлу I (Алек Гиннесс). Но когда дело доходит до пленения короля, суда над ним и в конце концов его казни, роли меняются: Карл предстает благородной жертвой, а Кромвель – беспощадным тираном. Гиннесс блестяще играл величие, особенно трогательное в падении.
(Эта конструкция напомнила мне аналогичный эффект в постановке “Троянской войны не будет” Жироду во французском “Театре старой голубятни”, приезжавшем в Москву в самом начале “оттепели”, году в 1955-м. Там симпатии зрителей переходили от гуманного, но простоватого борца за мир Гектора к великолепному в своем цинизме провокатору войны Одиссею.)
Случилось так, что через несколько лет, зайдя по своим сомалийским делам на киностудию “Экспортфильм”, я узнал, что там вот-вот начнется рабочий просмотр “Кромвеля”, дублированного для советского проката. В практически пустом зале я сел непосредственно позади членов дубляжной группы и их гостей и мог слышать, что они говорили. Разговор быстро перешел на самую животрепещущую проблему советского киноискусства: пришлось ли что-нибудь вырезать?
– Да нет, почти ничего, – сказал кто-то из дубляжников. – В конце концов, большое дело, английская история трехсотлетней давности. Но в одном месте мы, конечно, немного порезали. В сцене перед казнью. Ну, Алек Гиннесс там дает! Прямо, знаете, короля жалко!
– И англичане не протестовали?
– А-а, им это до лампочки. Они прокатные права продали, бабки получили и – делай что хочешь.
Поражала органичность сочетания в этих вальяжных киношниках безошибочного эстетического чутья к самому яркому моменту фильма с поистине большевистской жестокостью к казнимому противнику. Кромвель удовлетворился тем, что Карлу отрубили голову, но им этого было мало, и они лишили его предсмертного прощания с детьми (Кромвелем, как-никак, разрешенного).
Скорее всего, купюра эта не была продиктована необходимостью. Так, “Двадцать лет спустя” Дюма спокойно переиздавались массовыми тиражами, хотя казнь того же Карла I дается там с точки зрения пытающихся спасти его мушкетеров – верных слуг Людовика XIII и королевы. Впрочем, кино, конечно, самое важное из искусств.
Это было в легендарные 1960-е. Точнее – 31 декабря 1964 года. Я ехал в троллейбусе по Садовому кольцу в Институт Склифосовского проведать лежавшую там после аборта знакомую.
Троллейбус был в духе времени, радиофицированный и без кондуктора. Водитель оказался оригиналом, что с недавних пор позволялось. Не ограничиваясь уже принятыми гуманными формами обслуживания – объявлением остановок и призывами предъявлять друг другу проездные билеты (проездной, как и аборт, был веянием “оттепели”), а в противном случае опускать деньги в кассу и самостоятельно отрывать билетики, – он обращался к пассажирам со стихами:
Я женой моей доволен,
И она довольна мной —
Покупаю каждый месяц
Ей в подарок проездной.
И, после небольшой паузы, – с примечанием: “Сочинял Евтушенко, помогала Ахмадулина”.
Этот звездный союз тогда уже распался, но в народном сознании оставался нерасторжимым, так что вполне мог удостоверить статус проездного как гаранта домашнего очага. Проекция творческого “я” поэта-водителя одновременно на условную рекламную семью и на мифопоэтическую чету номер один лучилась верой в социализм с человеческим лицом. По прибытии в палату я продекламировал стишок своей знакомой, подключив и нашу пунктирную связь к мощной культурной парадигме.
Новый год я встретил у друзей в Большом Гнездниковском, а основательно набравшись, поехал в Склифосовского снова, на этот раз не на троллейбусе, а на обнаруженном в доме велосипеде. В больницу меня пустили – персонал тоже праздновал. Все шло хорошо, но на обратном пути, за рестораном “София”, велосипед развернуло на рыхлом снегу, я упал и сломал ключицу, к счастью, левую. Я кое-как добрался к себе на Метростроевскую, но под утро боль вступила по-настоящему, и я отправился к Склифосовскому уже в качестве полноправного пациента. Ключица срасталась долго, но еще дольше, как ни странно, длился наш роман – до самого конца 1960-х.
Теперь у меня квартира на Садовом кольце, и с балкона 14-го этажа видно место, где я тогда навернулся. От кого был аборт, осталось неясным.
На рубеже 1970-х годов театральная жизнь в Москве била ключом, и в элитные театры попасть можно было только по знакомству. На престижный спектакль Эфроса в Театре Ленинского комсомола с Ольгой Яковлевой в главной роли билет мне достала одна дама с положением, в свое время учившаяся в консерватории у папы.
У него было много учеников и учениц, и однажды он сделал наблюдение, что некоторые из них, проведя долгие годы в отдалении от него, вдруг снова входят в его орбиту, начинают посещать его лекции и тем самым как бы возвращаются в былую студенческую атмосферу, причем случается это, как правило, после разводов или иных личных неурядиц. Как-то раз, выловив из папиного рассказа об одной такой бывшей ученице, вновь припавшей к целительным источникам мазелеведения, что она работает в Министерстве культуры, я перевел разговор в практическую плоскость – спросил, нельзя ли с ее помощью добыть дефицитные билеты в театр.