Бродяга: Побег - Заур Зугумов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше месяца мы пролежали на нарах, можно сказать, почти без движения, поскольку оно доставляло нам неимоверные страдания. О пище не могло быть и речи, даже если бы мы и могли есть. Полдня у нас уходило на то, чтобы доползти до кружки с водой и напиться, а потом ходить под себя.
Другого выхода у нас не было, ибо если бы мы даже и смогли добраться до параши, то оправиться навряд ли бы успели. Почки были отбиты, о другом уже и говорить нечего. Так что к концу месячного пребывания в этой камере мы провоняли настолько, что в камере стоял зловонный туман, но все же для нас это было лучше, чем видеть рожи этих садистов.
Некоторые методы они почерпнули от чекистов с Соловков, которые организовали в свое время в своей вотчине «крысиные карцеры», да что там! До войны немцы приезжали на Соловки, чтобы перенимать опыт функционирования концентрационных лагерей! Об этом мало кто знает, но это было именно так…
Каждый день, а точнее три раза в день, нам приносили кровные пайки. Утром, открывая кормушку, их просто бросали на пол, а днем и в обед, открыв камеру, аккуратно укладывали на наши нары, прямо у нас в ногах. Поначалу нам, откровенно говоря, было даже смешно глядеть на этот маразм, но чуть позже нам стало не до смеха. Ибо это была определенная мусорская методика. Но, как ни странно, это живое оружие, которое они решили применить теперь против нас, не дало нам расслабиться и во многом содействовало нашей относительной поправке.
А живым оружием были крысы. Эти баландеры-садисты просто подкармливали их. И когда те не находили привычный корм на полу, то забирались на нары, — и вот тут происходило нечто. Ну, во-первых, крыса — это всегда неприятно и ассоциируется с чем-то омерзительным, а во-вторых, съев наши пайки, они не давали нам заснуть ни на секунду, то грызя потихоньку большие пальцы ног, то приближаясь к ушам и носу. А в это время, открыв кормушку, эти козлы, наслаждаясь зрелищем, смеялись до хрипоты, даже делая ставки на ту или иную крысу.
Но, видит Бог, я признателен этой божьей твари! Сейчас я точно знаю, что ничего лишнего в природе не существует. Я уверен, что мы пришли в себя раньше намеченного природой срока во многом благодаря этим животным. Точнее будет сказать, что кое-как передвигаться мог только я один, Француз же пока еще мог только сидеть, но и это было уже большим прогрессом. В каждом его движении, во всем его поведении чувствовались неторопливость и основательность старого зека — и в то же время подавленность, свойственная тому, кто попал в большую беду.
Как-то, за несколько недель до нашего этапа, к нам в хату зашел Деревня. Эта блядина, по-моему, уже не боялся ничего: ни ножа, ни х… Тут я и узнал, что он сам был когда-то уркой, а точнее, был в воровской оболочке. Что произошло с ним, почему он перешел на сторону мусоров, я так и не узнал, да меня это и не интересовало. Знал он и Француза когда-то и даже напомнил ему об этом отрезке их жизненного пути.
Француз был потрясен таким открытием. В принципе, именно этот факт и убедил Деревню оставить нас в живых. Он прямо и заявил нам об этом. В тот день я не слышал сарказма и издевки в его словах — больше того, во всех его движениях чувствовалось уважение. Видно, не стерлось еще из памяти у этого паскуды братство воровское, к которому он когда-то принадлежал, ибо такое не может забыться никогда.
После этого дня отношение к нам резко изменилось, хотя, говоря откровенно, оно и было-то никаким. Нас и так почти никто не замечал. Из камеры, если бы мы даже и захотели, выйти мы не могли даже на прогулку. Три раза в день открывалась кормушка — и в камеру бросали хлеб, который крысы же и сжирали.
Мы ничего не просили, ни с кем не разговаривали, ни на что не жаловались. Мы радовались уже тому, что нас оставили в покое, а что касалось еды и прочих удобств, то мы привыкли к этим лишениям уже давно. Но теперь хлеб, то есть пайку, нам не бросали на пол, а, открыв дверь, укладывали на тумбочку и к ней еще давали первое и второе. Хотя, правда, все это и многое другое нам было положено по закону, но о каком законе, кроме как о беспределе, можно было здесь вообще говорить?
На следующий день после моего дня рождения и через неделю после того, как с нас сняли гипс, то есть 2 июня 1978 года, когда нас забирали на этап с этого крысиного убежища, мы хоть и не совсем еще хорошо, но все же могли хоть как-то самостоятельно передвигаться.
Когда «воронок» доставил нас на речную пристань, мы сразу и не поняли, куда нас привезли, но конвойный солдат пояснил: «Этап идет в трюме». Только тогда мы разглядели вдали на причале огромную ржавую баржу. Она была прикреплена толстыми канатами к пристани и покачивалась, будто приветствуя нас и приглашая в приятное речное путешествие. Через несколько часов мы воспользовались ее услугами, правда, не без помощи конвоя, когда спускались по узкому трапу в трюм этого судна.
Что собой представляла эта посудина? Суда подобного рода ходили в этих краях издавна — еще со времен царских ссыльных и красных революционеров. Основным грузом, конечно, были заключенные, которые перевозились вместе с рыбой, строительными материалами и прочими жизненно важными атрибутами повседневной жизни этого сурового края. Так как железных дорог на колымские лагеря не существовало, а до некоторых путь занимал слишком много времени, то самым простым и дешевым правительство сочло путь по морю.
Прибыв этапом в «столыпине» в такие порты, как Советская Гавань или Ванино, заключенных перегружали на корабли, и дальнейший их путь лежал по Охотскому морю до Магадана — столицы Колымского края, а там уже где пешим ходом, а где «воронками», в зависимости от дальности пути, зеков разбрасывали по лагерям. (Кстати, слово «зек», а вернее — «ЗК», означает «заключенный каналоармеец». Родилось оно здесь же, на Колыме, во время строительства осужденными одного из каналов в тридцатых годах. С тех пор это обобщенное название всех заключенных.)
То же самое происходило, если арестантов вывозили куда-нибудь с Колымы. Этап шел до Магадана, затем грузили на корабль — и вдоль всего Охотского моря в Татарский пролив, а там уже либо вновь до Ванино или Советской Гавани и дальше в «столыпине», либо до Николаевска-на-Амуре, где с океанской посудины перегружали в трюмы речных барж, и этап продолжался, но уже по реке.
Этап, который находился в трюме судна, во чрево которого мы только что попали с Французом, шел из Николаевска-на-Амуре, но люди, в нем находившиеся, шли с Колымы. На дворе стояло лето, было очень жарко, оттого и в трюме стоял невыносимый запах селедки вперемешку с вонью гнили. С непривычки мы первые часы пребывания здесь еле переводили дыхание, но человек привыкает ко всему, а тем более мы, поэтому уже на следующие сутки после водворения нас в эту клоаку мы уже не чувствовали никакой вони. А если говорить откровенно, то к тому времени, по-моему, вообще не способны были что-либо чувствовать или ощущать.
В трюме находилось человек 30 арестантов, но все они были либо серьезно больны, либо стары и почти немощны. Нас это нисколько не удивило, ибо мы знали, откуда они шли. Колыма — не курорт, это знали, наверное, даже инопланетяне. Здесь, как в первозданном хаосе, смешались все человеческие бедствия. Там были старики и люди нашего с Французом возраста. Голые черепа, седые бороды, чудовищная циничность, угрюмая покорность, дикие оскалы, нелепые позы, подобия девичьих головок, детские и потому особенно страшные лица, высохшие лики живых скелетов, которым не хватало только смерти. Это был зловещий марш осужденных к месту наказания, но совершался он не на ужасной огненной колеснице Апокалипсиса, а в душном и вонючем трюме речной баржи.