На исходе лета - Уильям Хорвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но злые силы возобладали над ней вместе с династическими устремлениями, и она посвятила своего сына безрадостному Слову, сделав с ним то, что в свое время сделали с ней. Хуже того, она сделала это добросовестно. И еще хуже — чтобы сделать это, она даже отказалась от собственного мятущегося «я», отринула память о Триффане, отринула светлое побуждение, которое на короткое время захватило ее и заставило приказать Сликит забрать двух других кротят.
Потом, когда детеныш созрел для того, чтобы радоваться жизни, солнцу, воздуху и любви, она сама оказалась отринутой, и пришлось позволить ему это.
— Я уступила его Терцу... Уступила...
От этих мыслей когти ее сжались в муке и ненависти к себе за то, что она предала единственное, что осталось в жизни. Из всего содеянного об этом было больнее всего думать.
И все же, как ни порочна была жизнь Хенбейн, она мужественно заставила себя взглянуть назад...
❦
И теперь мы видим, как она играет роль Госпожи Слова, дает позволение начать приготовления к обряду Середины Лета и одновременно храбро сражается с одолевающими мыслями о том, чего она могла бы не совершить в жизни.
К чести Хенбейн нужно сказать, что в конце концов ей удалось преодолеть сожаления и сосредоточиться на сегодняшнем дне, задав себе вопрос: что же делать теперь? По причинам, которые мы скоро узнаем, она не думала, что Люцерна можно исправить. Он был таким, каким сделали его она же сама, Терц и в конечном счете Закон Слова. Вновь и вновь Хенбейн спрашивала себя: в чем слабость Люцерна и как ею воспользоваться?
Живя в погрязшем в междоусобицах вернском мире, Хенбейн понимала, что Люцерн догадывается о ее мыслях и намерениях и вместе с Терцем стремится ограничить власть Госпожи чисто ритуальной ролью, а ее окружить шпионами и загрузить работой, чтобы не осталось времени и возможности каким-либо образом претворить в жизнь планы, если таковые есть у нее.
— Когда придет Середина Лета и она выполнит свою роль... — промурлыкал Люцерн.
— Да, — сказал Двенадцатый Хранитель и ничего не добавил.
Сама сущность подобных кротов заключается в коварстве и лицемерии, обычная их манера — двусмысленности и недоговоренности, и, когда, волею судеб, они движутся к одной цели, трудно упрекнуть их в том, что они до конца не открывают друг другу своих замыслов — как убрать с пути третьего.
Но в чем же все-таки заключалась слабость Люцерна, если таковая была? Над этим-то измученная, окруженная врагами Хенбейн и ломала голову, отлично понимая, что, когда ее обязанности будут выполнены, Терц с Люцерном захотят избавиться от нее. И избавятся. И вновь Хенбейн размышляла о воспитании сына с той Самой Долгой Ночи. Существовало нечто, о чем знали только она и Терц: она — как Госпожа, он — как Хранитель Двенадцатой Истины. Эта Истина содержала один из основополагающих принципов веры в Слово: ни один крот не бывает совершенным; и в обязанности Двенадцатого Хранителя входит выявить, какой слабостью отличается каждый сидим, чтобы в случае надобности Господин или Госпожа могли воспользоваться ею. Эта ядовитая истина, эта червоточина на летней розе — величайшее из искусств Двенадцатого Хранителя. Хенбейн знала, что Терц обязательно вложил в Люцерна какую-то слабость, но не знала, какую именно.
— В чем же она? — сотни раз спрашивала себя Хенбейн. — Да будет мне дано открыть ее!..
Это стремление найти ответ заставляло ее снова и снова перебирать в памяти все, что она могла вспомнить о страшном воспитании Люцерна в когтях Терца....
Мы уже говорили, что, как бы неприятно это ни было, мы должны написать об этом воспитании. Это действительно неприятно, но необходимо. И пусть все, кто отдает своих детенышей на воспитание, задумаются о своих обязанностях и о том, как содействие — или противодействие — природе Безмолвия зависит от любви — или недостатка любви — к своим кротятам.
Чтобы родители твердо усвоили: время быстро совершает свой круг, дети сами становятся родителями, а о кротах судят по качествам, которые он или она почерпнули из прошлого, чтобы сделать в настоящем что-то такое, что обогатит будущее. В настоящем же нет ничего реальнее, и ничто не требует большего внимания, чем находящиеся на попечении крота детеныши. Ничего. В случае успеха ничто не может принести большего удовлетворения. И никакая неудача не может быть страшнее...
Люцерн начинал как все кротята: скулил, сосал молоко, играл — жил. Это был хорошенький кротенок, хотя темный и беспокойный, но многие кротята рождаются такими. И далеко не все становятся чудовищами.
Любуясь на него, Хенбейн ощущала великую радость. Но, слыша, как он скулит, и не понимая почему, уставая от его ребячьей активности и назойливости и не имея необходимого терпения и опыта, Хенбейн не знала, что делать, и злилась на саму себя.
В мрачном месте, где родился Люцерн, в окружении самцов, приученных смотреть на самок с отвращением и страхом, Хенбейн не к кому было обратиться за советом. Немногие матери среди обширного кротовьего мира были так плохо подготовлены к материнству или попали в такое неудачное место для столь великой и в то же время тривиальной задачи — подготовки кротенка к зрелости, причем подготовки с любовью.
Знай она хотя бы, что и так уже сделала больше, чем смогли бы сделать многие матери: сражалась за своих детенышей, помогла всем им выжить и благодаря какому-то инстинкту, более глубокому, чем само время, дала возможность двоим из них спастись... Однако ей не дано было найти в этом утешение.
— Милый мой, лапушка, деточка моя, — мурлыкала она слова, которых сама никогда не слышала от страшной Чарлок.
Хенбейн плакала, видя его счастливым и чувствуя себя неспособной испытывать такое же счастье; хуже того, когда он требовал любви, на нее накатывала волна необъяснимой злобы. Эта злоба таилась внутри нее, и неумение выразить любовь превращалось в ощущение собственной никчемности, заставляя мать выплескивать на невинного детеныша свою обиду и месть за то, что некогда было проделано с ней самой. Пожалеем ее: она просто не знала, как смягчить ненависть, которая в этом маленьком скулящем существе росла рядом с любовью, подобно тому как черный плющ обвивает ствол платана.
Вновь и вновь Хенбейн вспоминала, с какой настойчивостью Терц просил привести к нему Люцерна на Самую Долгую Ночь, чтобы начать обучение:
— Это самое подходящее время, Госпожа, самое подходящее для него.
Она дала согласие и еще раз подтвердила его, но Герц при каждом