Комната страха - Вадим Левенталь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стариков видел, но делал вид, что не замечает, чтобы не испортить ей удовольствие: ей нравилось, что она сидит в кафе над Форумом и Колизеем, нравилось, что рядом с ней – красивый и сильный мужчина, который к тому же ее сын, нравилось, что она может заказать и то, и другое, и третье, и даже покапризничать, нравилось, что он у нее такой деловой и занятой (ему несколько раз звонили по поводу статьи, которую он, отпуск не отпуск, должен был через две недели сдать), и она спросила, про что статья, несколько по-детски, вероятно, надеясь, что и тут найдется повод для материнской гордости, он начал рассказывать про коралловые рифы в Мексиканском заливе (они под угрозой? – ну да, но дело не совсем в этом…), впрочем, она быстро устала слушать и свернула разговор на свою подружку, у которой сын нырял с аквалангом, как, ты не помнишь Нину Игоревну? когда ты был маленький, она к нам часто приходила…
Ей правда было хорошо – несмотря на то, что она плоховато себя чувствовала, несмотря на то, что под рукой не было ничего привычного, и даже несмотря на то, что ей невольно приходилось приоткрывать перед ним тайну своей стыдной старухиной гигиены; он мог бы оплатить и два номера, но она настояла на одном: во-первых, слишком дорого (что правда, то правда), а во-вторых (это решило исход дела, хотя Стариков и понимал, что она, желая сэкономить его деньги, просто искала причину, от которой он не смог бы отмахнуться), мало ли что. Чтобы дать ей возможность спокойно переодеться и улечься спать, он оба раза, когда они возвращались вечером в номер, говорил, что спустится в бар выпить пива, и уходил на час, а то и на полтора к Пьяцца ди Спанья, выпивал там четыре стакана, даже жалея (немного, но с каждым стаканом всё больше), что не может гудеть полночи, пойти в клуб, пофлиртовать там с какой-нибудь вертлявой девицей, а то и затащить ее к себе, что нужно в гостиницу, потому что только после того, как он возвращался, она откладывала книгу и выключала свет: я-то спать не особо хочу, но ты спи, Андрюшенька. Да, она плохо спала, а он после пива спал крепко, да и пиво-то пил не в последнюю очередь для того, чтобы крепко спать, не отвлекаясь на ее верчение и поминутные походы в туалет, так что даже когда в четвертом часу Стариков проснулся от громкого и неестественно долгого, множественного стука (во сне это стучали какие-то молотки), он в первое мгновение, выпутываясь из сна, почувствовал досаду на нее за то, что не дает ему хорошенько поспать.
Стариков давно уже свернул с Национале, шел, стараясь выбирать улочки побезлюднее, в сторону от центра и иногда оказывался на знакомых перекрестках, лестницах и небольших площадях – за четыре дня он тут перемерил шагами ближайшие окрестности, каждый второй перекресток, должно быть, стал ему знаком. Днем он, сжимая в кармане телефон, ходил, чтобы хоть что-то делать, а по ночам, как и хотел, напивался в клубах и флиртовал с девицами, причем одну из них, позавчерашнюю, ему даже удалось трахнуть – впрочем, где-то в парке за Пьяцца дель Попполо, отвести ее в номер он не решился. Было что-то оскорбительное в том, что несмотря ни на что, ему смертельно хочется женщину: возвращаясь мыслями к статье – а он и о ней несмотря ни на что время от времени думал, причем когда ловил себя на том, что прикидывает, сможет ли ее через две недели сдать или всё же звонить объясняться, испытывал неловкость, – он вспоминал о чертовых кораллах, которые в буквальном смысле живут на трупах своих родителей, и по спине у Старикова шла брезгливая дрожь.
У Тибра он оказался рядом с пешеходным мостиком на Тиберина, перешел его и быстро сбежал с островка, на котором снова почувствовал себя в диснейленде: камеры, темные потные овалы на рубашках, стайки корейских девочек (как будто их так и производят – связками). На другой стороне реки было куда спокойнее, и Стариков, завидев зелень, стал забираться по улочкам вверх, рассчитывая там в безлюдье поваляться на траве и отдохнуть. Кроме того, уже ощутимо хотелось есть, и в булочной, выстояв очередь из домовитых римлянок, он купил кусок пиццы с паприкой, причем здесь, за рекой, international English был уже бесполезен, как в ста километрах от Москвы, так что объясняться с улыбчивой дородной продавщицей пришлось жестами. Ел он в последние дни много, больше, чем обычно, успевая в перерывах между кафе и рестораном перехватить то яблоко, то мороженое, и не находил этому разумной причины, или, точнее, их было слишком много – от неотступного беспокойства до звучащего внутри головы ее голоса: кушай, Андрюша, почему ты так плохо кушаешь?
Омерзительное безвременье, в которое он провалился в тот момент, когда, нервно тыкая пальцем в телефон, перевел с глупого итальянского листа диагноз (трех слов «ушиб головного мозга» было достаточно, он знал, что это такое и что это значит в ее возрасте – несколько дней), нечто вроде темпоральной невесомости, из которой он пытался выкарабкаться, требуя от строгого и вместе крайне доброжелательного доктора, чтобы тот сказал ему, что он может сделать (nothing; she already have everything she needs; and she will have; no, you’re not allowed to get to resuscitation unit[4]), нужно было чем-то заполнять, и он заполнял – ходил, ел, пил и даже, если это вообще возможно, обжимался с женщинами.
Пиццу Стариков съел на огромном, абсолютно пустом газоне, которого он один был на эти полчаса хозяином. Он сбросил ботинки и лежал минут десять, глядя в ровную голубую эмаль неба, всем телом ощущая, как нежно ветерок подсушивает его ступни, и чувствовал дурацкую неловкость от того, что его сытому отдыхающему телу так несказанно хорошо. Потом он стал забираться еще выше, шел по лестницам и по тропинкам, мимо целой галереи каких-то голов – безымянных для него, но и вообще они выглядели так, будто сами забыли, в память о ком поставлены, – мимо пиний и зарослей дрока, мимо длинного высокого забора, за которым ничего не было видно, где-то еще мелькнул маяк (что за моряки боятся здесь разбиться?), а потом Стариков вышел на площадь, посреди которой стоял памятник – как если бы Медный всадник решил поиграть в ковбоя, – а справа открывался вид вниз, на город.
Стариков удивился, когда это он успел забраться так высоко: Рим внизу тонул в легкой сизой дымке. Дальше всего, будто другой край берега, синел ряд гор, а город был тут как игрушечный; даже огромный Витториано казался отсюда чем-то вроде чернильницы. Робея, Стариков подошел к парапету площадки, оперся на него обеими руками и мгновенно остро пожалел, что не знал про это место раньше – больше всего, кажется, она любила виды.
Здесь, на холме Яникул, Старикову пришло в голову, что Рим, на который он смотрит, – город, где новый дом опирали на остов тысячелетней стены, где Собор сложили из камней полуразрушенного Цирка, где дети играют и молодежь пьет пиво поверх разровненных кладбищ, – и есть подобие его любимых кораллов, которые растут незаметно, на величину детской ладошки в десять лет, в которых каждый умерший организм становится домом для другого, и которые – уж это он знал лучше, чем кто-либо, – хищные и всегда голодные.
И хотя все эти четыре дня он ждал звонка, он вздрогнул, когда телефон завибрировал в кармане, будто набирая воздуха, чтобы запеть свою мелодию, – Стариков знал, что означает этот звонок: что послезавтра ли, в другой ли день (господи, сколько всего еще нужно узнать, сделать, нахлопотать), он сядет в самолет и полетит в Москву, но место у окна рядом с ним будет угрожающе пустым.