Осмос - Ян Кеффелек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда они, то есть он, Марк, и Нелли обосновались в Лумьоле, они изъездили все окрестности на мотоцикле, проехали по всем долинам, по всем перевалам. Тому, кто не занимался этим специально, трудно было себе даже представить, сколько глубоких оврагов, ущелий и пропастей было в этом крае. И самым своеобразным было так называемое «Большое ущелье». Собственно, это было не ущелье в прямом смысле этого слова, это был рукотворный песчаный карьер: просто один из холмов лишили северного склона, так как долгое время там брали песок для производства цемента, шедшего на строительство электростанции. И вот образовался огромный, зияющий провал, который уже невозможно было засыпать; ему суждено было существовать вечно. Вообще-то это место было объявлено опасной зоной. «Представим себе на минуточку, что было бы, если бы она свалилась в этот каменный, а вернее, песчаный мешок…» Страх этот мучил его на протяжении долгих месяцев, вплоть до того момента, когда она соизволила дать о себе знать, объявиться, так сказать. И даже после этого он ни разу не заснул спокойным сном, нет, ему всегда снилось одно и то же: как она летит в пропасть вместе со своим мотоциклом. «Да, сынок, я всегда видел одну и ту же картину: как она, словно в замедленной съемке, летит вниз, так медленно, что у меня создавалось впечатление, будто бы я мог поймать ее на лету, как ловит в объятия ребенка отец, подбросивший его к небесам, ведь это доставляет малышу такое удовольствие… И вот мне казалось, что я могу поймать ее в свои объятия… Она смотрит на меня, она мне что-то говорит, я ей что-то говорю, но почему-то ничего не слышу… И вдруг она превращается в черную точку, затем эта точка исчезает, и вот уже я один… один на всем белом свете…» Он моргнул, и Пьер увидел, что глаза Марка подозрительно блестят, словно он вот-вот заплачет, но все же слезы из его глаз не полились. Марк добавил:
— Совсем один… или почти совсем один…
Вдруг Марк вновь помрачнел, лицо его обрело почти угрожающее выражение, бледные губы дрогнули и задрожали мелкой дрожью.
— Так вот, я опять и опять задаюсь вопросом, что на тебя нашло, что ты написал про нас такое? А?
— Шел снег, ну вот я и вспомнил…
— Поговорим об этом позже…
К ним приближалась официантка, толкавшая перед собой небольшую тележку. Она только что облила бифштексы горящим спиртом. Это зрелище, запах слегка подгоревшего мяса, вид сметаны, приобретшей светло-коричневый оттенок прямо на открытом огне в маленькой медной кастрюльке, вообще вид этого жирного обильного угощения, — все это поразило, умилило Пьера и в то же время вызвало легкую тошноту, так что он едва-едва прикоснулся к мясу, только поковырял вилкой бифштекс. Он рассеянно слушал, как отец что-то ему говорил про их будущее житье-бытье, и приходил в недоумение от услышанного. Почему, зачем им надо переезжать в другой город? А Марк утверждал, что с Лумьолем покончено, что этот городишко — уже пройденный этап его жизни. Он знал всех жителей городка, знал каждый дом, знал, что покупали одни его жители и продавали другие, знал, кто кому должен, кто брал в кредит и кто одалживал, кто сколько платил налогов, кто сколько задолжал и кто насколько опоздал с платежом. Он знал всю предысторию любого предмета, имевшего хоть какую-то ценность и представлявшего интерес в смысле купли-продажи, участок ли это земли, дом, машина или предмет обстановки. Ему было известно, кто из этих дураков был действительно богат, а кто из них при всем своем бахвальстве был транжиром и мотом. По словам Марка выходило, что они уже достаточно пожили в Лумьоле, пожили неплохо, но теперь можно было без особых сожалений сменить обстановку. На свете нет ничего, кроме денег и притягательной силы наживы, а также жажды наживы.
— Да, так вот, малыш, сейчас как раз подходящий момент «сделать отсюда ноги». Видишь ли, я считаю, что мы с тобой заслуживаем лучшего, чем эта глухомань, которую я называю гнилым болотом.
Он внимательно посмотрел на сына.
— К тому же, если мы переедем, твоя мать не сможет никогда к нам заявиться, чтобы изводить нас, не сможет досадить ни тебе, ни мне. Ведь ты этого хочешь, не так ли?
Он не стал ждать ответа и похлопал Пьера по руке.
— Вот только кое-что меня раздражает, — сказал Марк, продолжая похлопывать Пьера по руке. — Я вынужден говорить тихо, потому что вокруг люди, здесь целая толпа отъявленных негодяев, на которых мне в общем-то наплевать, и я послал бы их к черту, но орать здесь не стоит. Ты меня слушаешь? Ты меня слышишь? Так вот, в гробу я видел этот пятничный ужин! Я приперся сюда ради тебя! А ты не прекратил выкидывать свои штучки, не прекратил привередничать, считать ворон и ротозейничать! Ты ничего не ел, ты ничего не сказал, я так и не услышал от тебя извинений, ни единого слова! И по какому праву ты сейчас делаешь такие круглые глаза? Что ты там обмозговываешь в своей маленькой дурацкой башке? А? Что ты себе думаешь, скажи же наконец!
Пьер не дышал… Лицо его отца превратилось в застывшую маску.
— Скажи же, — повторил Марк, — наберись храбрости и скажи. Не останавливайся на достигнутом, не довольствуйся тем, что ты написал в своей тетради всякий вздор, чтобы нагнать на меня страху!
Когда Марк произнес последнее слово этой тирады, Пьер наконец вдруг окончательно понял, что так обеспокоило его отца. Все дело было в том, что в темно-карих глазах Марка, горевших тревожным огнем, отражались его собственные глаза, горевшие точно таким же огнем, и у Пьера возникло ощущение, что Марк прочел в его глазах одну коротенькую-коротенькую фразу, на которую он должен был непременно в конце концов наткнуться в одной из тетрадок, куда Пьер записывал свои воспоминания и впечатления, фразу, состоявшую всего из нескольких слов, но… способную отправить его за решетку: «Это ты ее убил».
Среди ночи Пьер проснулся. Все теперь было неясно, непрочно, зыбко… Во сне он сбросил с себя одеяло, ноги у него свесились с кровати. «Я, наверное, заболел», — подумал он, ощупывая побаливавшее горло. Он снова увидел, как его тетрадь куда-то летит во мрак, в облако тумана и вдруг возвращается, чтобы обрушиться на него, как бумеранг. Воспоминания… да уж, у него были такие воспоминания, каких не было ни у кого из его сверстников… В его воспоминаниях в тугой узел были завязаны самые несовместимые вещи: шепот, раскаленные угли и горящие глаза; ногти, покрытые лаком, и грязные ногти на мужских руках, падавшие на пол после прикосновения к ним ножниц; улыбки, такие широкие, что можно было пересчитать во рту зубы; маленькие острые бородки и небритые подбородки, трясущиеся от смеха перед тем, как раздастся звук пощечины; крики, треск, хруст; пропасть, в которую он едва не свалился…
— Папа, — позвал он, не дождался ответа и встал с кровати. Тут-то он и обнаружил, что лежал, как был, в мокрой одежде. Он спустился по лестнице вниз и не нашел, как ожидал, отца распростертым на диване. На кухне горел свет, на столе, на самом видном месте лежала записка: «Лучшее, что я могу сделать, так это отправиться в Париж на поиски твоей матери. Я буду там завтра вечером и позвоню тебе. Постарайся не наделать глупостей. Папа».
В мгновение ока Пьер оказался около стенного шкафа под лестницей. Нет, рюкзачка там не было… Он вздрогнул, услышав какой-то шум. Неплотно закрытая дверь поскрипывала и вдруг отворилась, вероятно, под напором ветра. В дверном проеме он увидел, что ночь довольно светлая. Он пошел по направлению к реке. Безоблачное небо, голубоватый, призрачный свет луны и звезд, Лумьоль, возвышающийся на холме… Городок сейчас выглядел так, как будто смотришь на него со дна ущелья… Пьер рухнул на прибрежный песок.