Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги - Анатолий Борисович Мариенгоф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
КОНСТАНТИН БАЛЬМОНТ
А вот Маяковский в военкомате на вопрос писаря «Кто вы будете по профессии?», замявшись, ответил:
— Художник.
Выговорить «поэт» ему, очевидно, не позволил пристойный вкус.
Какая же это профессия — поэт?
Дверь мне открыла Литовцева.
— Не вовремя. Толя, не вовремя!
— Да ну?… Ты, значит, Ниночка, как водится, суетишься.
— Что?
— А Васи дома нет?
— До-о-о-ма он, до-о-о-ма.
— Работает?
— Прихорашивается твой Вася. Второй час прихорашивается. Иди уж туда к нему, иди.
У Качалова в кабинете было много книг, картин, рисунков и фотографических карточек, преимущественно людей бессмертных. Все карточки, само собой, были с надписями. Разумеется, очень нежными. Кто же к Василию Ивановичу относился без нежности?
Пахло мыльным кремом, пудрой и крепкими мужскими духами.
— Привет поэту!
— Привет артисту!
— Садись, Анатоль.
— Сижу.
Перед большим стенным зеркалом в строгой Павловской раме Качалов серьезно и сосредоточенно завязывал красно-черный клетчатый галстук.
— Скажи ты мне, всероссийский денди, — озабоченно спросил он, — галстук гнусный? А?
— Да нет. Почему же…
Тем не менее Василий Иванович сорвал его и сердито бросил на диван. Это уж был не первый — сорванный и сердито брошенный.
Протерев тройным одеколоном вспотевшую шею, Качалов снял со спинки кресла другой галстук — черный, с неширокой белой полосой наискось.
— А что скажешь об этом?
— Отличный! — ответил я с полной искренностью.
Качалов умело — одним движением — завязал его и тут же рассвирепел:
— Ч-черт! Да это же не галстук, а какая-то панихида во храме Василия Блаженного.
И крикнул во всю мощь своего качаловского голоса:
— Ни-и-на-а-а!
Запыхавшись, прихрамывая, в кабинет вбежала Литовцева:
— Господи, что ж это такое? Орешь, как маленький, благим матом… чтоб голос себе сорвать. А вечером тебе, Василий Иванович, спектакль играть. Надо ж наконец относиться с ответственностью к своим обязанностям!
— Помилуй, Нина, да когда же я…
— Хватит оправдываться! Хватит! Ты одно и умеешь делать, что оправдываться. Ну, чего тебе? Чего?
— А где, Нина, мой тот… темно-синий… парижский… с пламенем?
— Где, где! Перед носом твоим, вот где!
Темно-синий с пламенем висел на самом видном месте — посреди спинки кресла, являющегося как бы вешалкой для галстуков — изящных французских, строгих английских и кричащих американских.
— Прости, дорогая, это я от волнения. И ступай, ступай. Не суетись, друг мой, не мешайся.
Литовцева, лишившись дара речи, только руками всплеснула на пороге.
Проводив ее взглядом, я полюбопытствовал:
— Ты, Вася, куда собрался-то?
— М-н-да… на свиданье.
— Я так и сообразил.
Он продолжил многозначительным шепотом:
— К Константину Сергеевичу.
— Что?
— Меня, видишь ли, сегодня Станиславский вызывает. К двум с четвертью.
И, стряхнув щелчком невидимые пылинки с черного пиджака, он торжественно облекся в него.
— Ха! Вот так свидание! Сие у нас по-другому называется, — сказал я разочарованно. — Это, значит, ты для него и галстук менял, и в черную тройку вырядился? Подумаешь!
Василий Иванович взглянул на меня с нескрываемым испугом.
Для имажиниста 20-х годов не существовало богов ни на небе, ни на земле.
— Проводишь?… Или, может, с Ниной останешься?… — проговорил он просительно и с надеждой в голосе. — Она тебя черным кофе угостит… С бенедиктинчиком.
— Провожу.
Глаза его стали скорбными.
На прощанье Литовцева перекрестила супруга:
— Господь с тобой.
Я с постной физиономией тоже подставил лоб:
— Ниночка, а меня?
— Тебя?
Но я уже отскочил, перепугавшись, что получу по черепу серебряным набалдашником.
— Давай, Нина… Давай палку.
— Господи, а больше ничего не забыл?
Литовцева благоговейно вручила палку с набалдашником своему артисту, которого не без основания считала величайшим артистом нашего столетия.
Он был торжествен, как дореволюционная девочка, отправляющаяся впервые на исповедь.
— Поэт, бери свою шляпу.
— Взял. Надел.
— Шествуй.
— Нет, Вася, это уж ты шествуй, а я зашагаю.
— Шагай, шагай.
— Ну, Христос с тобой, Василий Иванович, — сказала Нина Николаевна уже не тоном МХАТа, а тоном Малого театра.
В высоком молчании мы чинно двинулись по Брюсовскому. Так обычно не идут, а двигают в первом ряду за гробом очень уважаемого покойника. Словом, у меня было совершенно достаточно времени, чтобы подумать о Станиславском. А может быть, он и в самом деле бог? Ведь Василий Иванович с ним порепетировал и поиграл на сцене без малого полвека! И вот под старость, сам будучи Качаловым, перед «свиданьем» меняет галстук за галстуком, наряжается в черную тройку и разговаривает многозначительным шепотом.
Да, и выходит, что бог.
Ну конечно, бог!
Разве когда-нибудь наш Василий Николаевич направился бы на свидание к смертному человеку этаким загробным шагом?
Бог! Бог!.. Только ведь ему одному — ему, богу, — и дозволено быть смешным, быть наивным, быть чудаком и не потерять своего божественного величия.
Когда-то в Художественный театр пришел Рыков. Он тогда являлся председателем Совета Народных Комиссаров. Разделся, как было заведено, в комнатке позади правительственной ложи. Просмотрев без скуки скучный спектакль, предсовнаркома похлопал, сколько положено, в ладоши, поблагодарил исполнителей и стал одеваться. Глядь, а галош-то и нет. Сперли галоши. В уборных, плотно прикрыв двери, хохотали актеры. Администраторы растерянно бегали туда и сюда. А Станиславский, сжав ладонями свою голову земного бога, переживал комическое происшествие как великую трагедию. Он повторял и повторял:
— Какой позор! Какой позор! В Художественном театре у председателя почти всей России галоши украли!
Очень похоже на анекдот. Но это непридуманная правда.
А вот и вторая непридуманная правда.
Стояли крепкие рождественские морозы. На московских бульварах все деревья с пят до макушки обросли лебяжьим пушком. Все извозчичьи лошади, заиндевев, стали белыми.
Станиславский приехал в Художественный театр на бородатом ваньке.
Бог был повязан сверх меховой шапки оренбургским платком с углами, выпущенными на спину поповской шубы.
— Сейчас вышлю полтинничек, — промычал седок, не раскрывая рта. («Еще простудишься, охрипнешь перед спектаклем!»)
Никто на свете так не боится заболеть, как актер. Особенно перед генеральными репетициями, перед премьерой.
Войдя в храм своего святого искусства, бог сразу забыл про извозчика.
Тот ждал «полтинничка», ждал и, не дождавшись, побежал в театр.
— Эй, братцы, — кинулся он к капельдинерам, — я к вам бабу привез, а она мне денег не заплатила. Сбегла, окаянная!
— Какую еще бабу? Что мелешь?
— Да здоровенную этакую! На целу башку меня повыше. В сером, стало, пуховом платке.
Тут только и догадались капельдинеры, какая «баба» от извозчика «сбегла».
Еще не анекдот о нем.
Новый год мы встречали в Литературно-художественном кружке с Алисой Коонен и Таировым, а Качаловы встречали в Художественном театре.
— Часа в два, друзья мои, приезжайте во МХАТ, — сказал Василий Иванович. — Бутылочка шампанского будет вас поджидать у меня в уборной.
— Есть!
— Явимся!
Ровно в два часа мы всей компанией