Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо. Буду на всякий случай знать.
— Завтра попробуйте это средство — и послезавтра вы будете иметь кучу интеллигентных и занимающих высокие посты знакомых.
Когда Шурыгин возвратился домой, в квартире хозяев его нетерпеливо поджидал старший счетовод «Сельскосоюза» Арефьев, молодой, худой, бритый, с громадными глазами и с длинными, взъерошенными композиторскими волосами.
— Друг! — вскричал Арефьев бешено, едва они вдвоем вошли в комнату, и выпучил глаза. — Выручай! Спасай! Ты когда-то просил меня об этом!
И он заколыхал над своей головой обеими руками, как утопающий, взывающий о помощи.
— В чем дело? — спросил встревоженно Шурыгин.
— Забери у меня мою полячку! Ведь ты, кажется, хотел сегодня развязаться со своей докторшей!
— А ты как будешь? — улыбнулся Шурыгин.
— Я себе другую нашел, лучшую! Забери ее, прошу тебя, а я тебе тоже когда-нибудь в чем-нибудь услужу! Забери! — умолял Арефьев и положил обе руки на плечи Шурыгина.
— Ты так хвалил свою полячку. Чем же она тебе не угодила?
— У нее слишком узкий кругозор, с ней не о чем говорить.
— А зачем тебе с ней говорить? Вот эти идеализмы и губят нас.
Шурыгин сел, Арефьев не мог сидеть.
— И потом, моя новая служит — и ее не надо кормить! — быстро говорил он, весь дергаясь. — И потом, она вообще во всех отношениях лучше. И потом, дело это уже оконченное, решенное, я с той порвал и договорился с этой, ну, одним словом, мне некогда и уже поздно, ночь, говори: заберешь?
— А из себя она как, ничего?
— О! Об этом не спрашивай! По улице будете идти, все будут на вас оборачиваться, как на приезжих из Ниццы! Заберешь?
— Гриша, ты знаешь, что я всегда рад помочь тебе, но сейчас я этого сделать никак не могу.
— Почему? Такая женщина! Если бы ты знал, какая женщина! Она полячка, а похожа на англичанку!
— Я женюсь, — сказал Шурыгин. — У меня есть невеста.
Арефьев подскочил, потом опустил руки, раскрыл рот, расставил длинные ноги.
— Ты женишься? На ком?
— На курсистке.
— Что же, по-настоящему?
— Как придется. Да ты сядь! — поймал и потянул он книзу Арефьева.
— Не могу я сидеть! — подпрыгнул Арефьев, и композиторские волосы его на момент встали стоймя. — Что же, ты любишь ту курсистку?
— О-о!
— А она тебя?
— Меньше. А когда узнает меня ближе, полюбит больше.
— Ой-ей-ей, — застонал Арефьев, согнулся вдвое, как раненный в живот, и закружился на месте. — Значит, ты полячку мою не берешь? А я-то думал принести вам пуда два хорошей фасоли, наша фасоль разваривается скорее, чем у других.
— Что фасоль, фасоль — это ерунда, — пренебрежительно фыркнул Шурыгин, сидя в кресле и сложив на животе руки.
— Сыру голландского дать? — вдруг нагнулся к нему Арефьев со страшным лицом не то мученика, не то разбойника.
— Сыр голландский у меня есть, я его мало ем, от него у меня болит живот.
— Пудовую банку керосина дать? Завтра же принесу на квартиру пудовую жестянку керосина, если заберешь у меня мою полячку.
— Нет, дружище, верь мне, никак не могу! А керосин у тебя хороший?
— И ты еще спрашиваешь про тот керосин! Керосин самой лучшей марки, батумский, советский, со звездой! Говори скорее: берешь?
— Гриша, ты не обижайся на меня, но пойми сам, какой мне смысл забирать у тебя твою полячку, какую-то корсажницу, когда у меня курсистка! Ты только подумай: курсистка! Одно это слово чего стоит! Я об этом слове пятнадцать лет думал!
— Могу два пуда хорошей клюквы прибавить, будете с моей полячкой варить себе на примусе кисель; кроме того, Пасха прошла, значит, у нас через недельку в «Сельскосоюзе» пойдут парниковые огурцы, буду снабжать вас парниковыми огурцами, а пока в наших лабазах на Болоте из свежей зелени имеется только хрен. Хрену могу дать в любом количестве…
— А ну тебя с твоим хреном! — засмеялся Шурыгин, встал, решительно провел в воздухе рукой и отрезал: — Ничего не хочу! Никого не хочу! Сам спутался с полячкой, сам и распутывайся! Отчего я никогда никого не прошу и всегда сам расхлебываю свою кашу, если попадаюсь? У меня украинка, Наталка-Полтавка, а ты мне предлагаешь бог знает кого!
— А что же ты сделаешь с докторшей, у которой муж пропал за границей? — спросил Арефьев.
— Она другого себе найдет. Хочешь, тебе ее передам? Вот женщина! Прямо грузинка!
— О! — взвыл Арефьев в отчаянии. — Я ему свою предлагаю, а он мне свою!
Шурыгин довольно захохотал, затрясся в кресле.
— И заметь, Гриша, — сказал он, — что в нашем мужчинском деле, сколько я помню себя, всегда так: или ни одной, или две-три сразу. Ужас! Прямо ужас!
Арефьев схватил шляпу, собрался уходить, остановился, задумался. Его сжатые скулы выражали злобу, мстительность.
— Ну хорошо, — проговорил он. — Погоди, я тебе это когда-нибудь припомню! Когда-нибудь еще попросишь меня о чем-нибудь!
Шурыгин торжествующе рассмеялся.
— Я попрошу? Уж не воображаешь ли ты, Гриша, что я когда-нибудь попрошу тебя забрать у меня мою Полтавочку?
— Ты с ней уже живешь? — спросил Арефьев с мрачной ревностью.
— Нет еще. Первый раз завтра пойду. В эти часы вспоминай обо мне… Смотри, я с ней еще перевенчаюсь в церкви, с такой не стыдно: красавица! Я такую пятнадцать лет ожидал, и понадобилось произойти почти что мировой революции…
— Стой! — оборвал его Арефьев с раздирающим стоном. — О, если бы ты знал, как ты подводишь меня! Она замучила меня своими слезами: дай и дай ей такого же хорошего человека, как я! И я ей уже пообещал, что ты возьмешь ее, и ты своим отказом теперь ставишь меня в страшно неловкое положение перед ней, в страшно неловкое!..
— А ты в другой раз не обещай за меня.
— Ну, черт с тобой, — сказал Арефьев и сплюнул. — Кончим об этом! Теперь скажи: зачем ты бороду свою замечательную сбрил?
— Моя новая потребовала, — ответил Шурыгин с новым для него удовлетворенным, послушным семейственным лицом.
— Идиот ты! — посмотрел на это его лицо Арефьев, прыскнул, взмахнул руками, как дирижер, и убежал.
В ожидании первого любовного свидания с Наталкой-Полтавкой Шурыгин волновался уже с утра и весь день тихонько напевал себе под нос малороссийские песенки и дома, и на улице, и на службе.
— Разве в Москву малороссийская труппа приехала? — спросил его начальник, когда Шурыгин во время делового доклада запел нежным фальцетом что-то любовное из Кропивницкого, спрятавшись за тучную, как бы налитую мудростью спину начальника.