Книга и братство - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Именно. Краймондовские идеи — это просто модная смесь, бессмысленная, но опасная — своеобразный даосизм с примесью Гераклита и современной натурфилософии, а сверху налеплен ярлык марксизма. Философ — как натурфилософ, как космолог, как теолог. Платон неплохо поработал, вышвырнув досократиков.
— Да, но они вернулись! Знаю, что ты имеешь в виду, мне это тоже не нравится. Но не сводим ли мы вместе две разные проблемы?
— Ты подразумеваешь его личную мораль и его книгу. Но они неразделимы. Краймонд — террорист.
— Так и Роуз считает. И все-таки он дьявольски много знает и способен думать. Книга может оказаться куда интересней его поспешных провокативных мнений, которые он иногда высказывает.
— Он показал ее тебе?
— Конечно нет!
— Планируешь встретиться с ним?
— Я ничего не планирую, а просто не избегаю его! Нам надо как-нибудь встретиться с ним, чтобы спросить о книге.
— Да, да, я собираюсь созвать комитет, надо встретиться с ним…
— Надо будет найти верный стиль общения с ним.
— Правильней сказать «тон». Ты говоришь: «спросить о книге», — но мы ничего не можем сделать, кроме как в узком кругу возмущаться тем, что все мы год за годом платим собственные деньги на распространение идей, к которым питаем отвращение.
— Безумная ситуация. Джин могла бы поддерживать его, но он, конечно, не примет от нее помощи… и это не отменяет наше обязательство.
— Безусловно, он не примет от нее ни гроша.
— Книга ли изменилась или мы? Братство западных интеллектуалов против книги истории[41].
— Ты говоришь его языком. Нет книги истории, нет истории в этом смысле, все это просто детерминизм и amor fati[42]. Или, если есть на свете книга истории, то это «Феноменология духа»[43]и она уже устарела! Или ты думаешь, что на нас действительно поставили крест? Полно тебе, Дженкин!
Что в силу свойств и лет ученья
Любили мы, осталось тенью,
Хотя мы с радостью б отдали
Колледжи Оксфорда, Биг Бен
И всех пернатых Викен фен[44],
Нет в них желания жить дале[45].
— Не цитируй мне, дружище. Ты так не думаешь и не чувствуешь.
— Возможно, это не только наш рок, но и наше истинное свойство: быть слабыми и неуверенными.
— Ты думаешь, что мы в Александрии периода упадка Афин!
— Я уж точно не думаю, что мы имеем право отдавать птиц Уикен Фен, они нам не принадлежат. Можно я налью себе еще?
— Это твое вино, дурень, я же тебе его принес!
Джерард поднялся, словно собираясь уходить, и Дженкин тоже встал, глядя снизу вверх на своего высокого друга и ероша и без того растрепанные соломенные волосы.
Джерард сказал:
— Почему, черт побери, Дункан должен все время проигрывать, почему именно он падает в реку! Хотел бы я знать, что на самом деле произошло в Ирландии…
— По-моему, не следует быть слишком любопытными, — возразил Дженкин, — мы иногда пытаемся проникнуть в подробности чужой жизни. Внутренний мир другого человека может сильно отличаться от нашего. С этим сталкиваешься.
Джерард вздохнул, признавая правоту слов Дженкина и невозможность для себя проникнуть в его душу.
— Что тебе открыли нового на тех летних курсах, Дженкин, ты еще не пришел к Богу, а?
— Сядем, — предложил Дженкин. Они сели, и он наполнил бокалы. — Я просто хотел узнать, что происходит.
— В теологии освобождения?[46]В Латинской Америке?
— На планете.
Они помолчали. Дженкин сидел сгорбившись, убрав под себя короткие ноги, отчего казался круглым, как яйцо, а Джерард — выпрямившись, вытянув длинные ноги, руки висят, галстук распущен, темные волосы в беспорядке.
— Ненавижу Бога.
— «Тот, кто единственный мудр, хочет и не хочет зваться Зевсом». Знаешь, Гераклит был не таким уж наказанием.
Джерард рассмеялся. Он вспомнил, как часто за минувшие годы самоопределялся через непохожесть на друзей, отличия выявлялись в долгих подробных разговорах. В каком-то смысле жизнь каждого из них походила на их детские надежды. Тем не менее сейчас он в еще большей мере сознавал то человеческое одиночество, о котором толковал Дженкин.
— Раз он чего-то хочет или не хочет, это предполагает, что он существует.
— Тебе следует написать о Плотине, святом Августине и о том, что случилось с платонизмом.
— В самом деле, что? Левквист сказал, что я испорчен христианством!
— Если считаешь, что поднимаешься вверх по лестнице, то действительно поднимаешься вверх.
— Если считаешь, что дорог а ведет вперед, то и идешь вперед.
— Всем это свойственно, тут нет никакой заслуги.
— Ты живешь в настоящем. А я никак не могу найти настоящее.
— Порой мне хочется отбросить метафоры и просто думать.
— Думать о чем?
— Какой я лукавый и плутоватый раб.
— Опять говоришь метафорой. Терпеть не могу всю эту христианскую хвалу и хулу. И все же…
— Ты пуританин, Джерард. Ты упрекаешь себя за недостаток некой идеальной ужасной дисциплинированности!
— Помнится, ты сказал, что все мы завязли в эгоистических иллюзиях, как в огромном липком сливочном торте!
— Да, но я не столь категоричен. К чему разрушать здоровое эго? Это неблагодарное занятие. Разговор с тобой пробудил во мне аппетит. Останешься поужинать? Пожалуйста.
— Нет. Я думаю, что есть человеческое предназначение, ты же — что судьба, рок. Может, так ты узнаешь больше.
— Ох, трудно сказать. Я сейчас вспомнил Берлинскую стену. Она белая.