Стеклянный человек - Валерий Печейкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я бросаюсь следом и делаю то, чего нельзя делать. Но я безумен от всех событий. И спектакль важней. Так я хватаю за плечи его – огромного мента.
– Стойте! Стойте! Это спектакль! Это театр! Театр!
Мент резко оборачивается, его ноздри дымятся. Еще секунда – и он меня убьет. Просто раскрошит. В кристаллы. Он делает движение-бросок. Я успеваю крикнуть:
– Это я написал! Валерий Печейкин!
Эти слова его останавливают. Почему – до сих пор не знаю. Мент смотрит на меня спокойнее, даже с интересом. Задыхаясь, я бормочу:
– Я драматург, писатель… Это пьеса… О моем детстве… Это мои мать и бабушка. Моя семья…
Он смотрит на меня, и я – на него. Мы начинаем различать лица друг друга. Я вижу волоски в его ноздрях, толстую красную шею, цепочку с желтым крестиком. Плавающий кадык. Я смотрю в серые его глаза и повторяю:
– Это я написал. Я автор.
Говорю это так, будто я Господь, который показывает Сатане созданный мир. Тот, который он хотел уничтожить. Но я не дал.
– Ну, [блин], и театр, – говорит Сатана. И обойдя меня на узкой лестнице, выходит на улицу. Его пот и дезодорант остаются в воздухе. Я слышу, как тихо в зрительном зале: начинается финал.
Закончилось все хорошо. Комарова отпустили. Николаева пришла в сознание и ушла терять его в ресторан «Рюмка». А мой спектакль доиграли. Долго аплодировали. Один зритель пожал мне руку и сказал: «[Отлично]!»
В тот вечер пьеса шла в последний раз. И это был лучший спектакль. Он сверкнул и пропал, как брошенные в воздух кристаллы.
Театра на этом месте уже нет. Лето прошло, жара тоже, окна закрыли.
Занавес.
Однажды я пришел к родителям и сказал, что мне нужен блокнот и ручка. Зачем пятилетнему мальчику блокнот и ручка? «Будешь рисовать?» Я сказал, что да – рисовать. Но я солгал.
На самом деле я решил писать. Без шуток, в пять лет я решил, что буду записывать свои мысли. Какие именно – я узнаю, когда приду в детский сад и сяду на свой желтый стульчик. С него откроется вид на большую комнату, заполненную детьми. Я буду смотреть на них, и мысли придут сами. Во всяком случае, накануне так и было – мою голову заполнили фантастические идеи. Они были как утки, вспорхнувшие передо мной, а я, безоружный, смотрел на их взлет. Мне нужно было «ружье» и «собака»: ручка и блокнот.
Блокнот я помню отлично, ручку хуже. Она была тяжелой и взрослой, блокнот – в синей холодной кожуре. Я раскрыл его: вылез белый лист и корешок со следами обрывков. Вдруг в голове пробежала первая мысль! Я щелкнул ручкой, и…
И…
В этот момент я понял, что не умею писать. Это звучит глупо, фантастически и походит на вранье? Но все было именно так: перед тем как начать писать, я забыл… научиться писать. Но это меня не остановило. Я решил, что научусь писать здесь и сейчас – прямо на желтом стуле. Начну я с собственного имени – Валерочка.
Рука принялась выводить букву «В»… Но вместо нее получилась ромашка: мы рисовали их накануне. Я попробовал еще раз – снова ромашка. Тогда я начал сокращать количество лепестков. Уменьшил до трех, но получалась все равно не буква «В». А ведь букв нужно было написать еще восемь! И это только первое слово: Валерочка.
А сколько труда нужно, чтобы написать предложение. Два предложения. Абзац. Книгу!
Мысли в моей голове были такие легкие, а письмо оказалось таким сложным. Ему нужны рука, ручка, бумага. В конце концов, почерк.
Когда в начальных классах он начал появляться, все взрослые пришли в ужас. Хуже буквы выглядели только у соседки-левши – кудрявой и черноглазой Наташи. Ее переучили с левой руки на правую, поэтому в Наташиной тетради буквы выглядели как взбесившиеся пружины.
Дома меня заставляли снова и снова писать слова. Я писал одно и то же предложение десятки раз подряд. В конце концов оно превращалось в сплошную арабскую вязь, в дымный завиток. Рассказывали, что в ташкентских пригородах были целители, которые ставили диагноз… по дыму. Пациенту выдавалась палочка – обыкновенный древесный сучок, на который надо было помочиться. После этого лекарь палочку высушивал и поджигал – в завитках дыма он читал на арабском диагноз…
Мой диагноз проявлялся уже в буквах – я не мог выводить их, не отрывая руки. Позже выяснится, что я не умею соединять мысли.
Было это так. В третьем классе учитель повесила на доску большой затрепанный лист – картину Семена Чуйкова «Дочь Советской Киргизии». Нам объявили, что по этой картине нужно написать сочинение.
Дома я открыл учебник с репродукцией и внимательно посмотрел на девочку. Я никогда еще не писал сочинение. Как же это делать? Да очень просто – берешь и пишешь!
Так я и поступил. Положил перед собой разлинованный лист бумаги и корявым почерком вывел: «Девочка кудата идет». Подошла сестра и поправила «кудата» на «куда-то». Я попросил мне не мешать: ошибки – это пустяки, а я ловлю суть. Факты.
Через час сестра вернулась и ахнула. Мое сочинение выглядело так: вот девочка, куда-то идет, она в красной косынке, кофточка синяя, юбка голубая, небо то синее, то голубое, горы сзади, земля, трава торчит, не знаю какая, книжки в руках, девочка некрасивая. Плюс в каждом слове по одной-две-три ошибки.
Сестра сказала, что так писать нельзя. Это не сочинение, а телеграмма. Сестра села за стол, взяла новый лист и написала сочинение сама. Оказалось, что девочка идет в далекую школу, что в руках ее – учебники, а восходящее солнце освещает лицо, пусть и грубоватое, но лицо человека-женщины новой эпохи. Я спросил, откуда у сестры эта информация. Она ответила, что уже проходила эту картину и знает правильный ответ. А, ну если так, то хорошо. Я переписал ее сочинение своей рукой. Готово!
В школе я получил хорошую отметку. Учительница будто поверила, что я написал это сам. Но вскоре я был разоблачен – в числе многих, за кого сочиняли сестры и мамы. Нас раскрыли на изложении, которое писалось не дома, а в классе.
Перед нами поставили картину «Грачи прилетели» Саврасова. Мое сочинение в фирменном стиле выглядело так: стоит дерево, на нем грачи, они прилетели, сидят, пахнет весной. Про «пахнет весной» я украл у соседки, которая тоже это украла. Возможно, цепь наших краж вела к самому Саврасову, который по-настоящему вдохнул тогда весенний воздух, а мы выдыхали его на бумагу углекислым газом своих каракуль.
За изложение мне поставили двойку. Я рыдал.
После этого я возненавидел школу. Стал много болеть. Так много, что по несколько месяцев не ходил на занятия. Дни и ночи я проводил в температурном бреду. Однажды мне приснилось, что я надувал жевательный пузырь, но вдруг он стал надувать меня сам. Я разбудил семью ночным криком. Родители наняли мне медсестру, которая работала «с дебильными детьми». Не помню, как ее звали. Помню только, у нее были брови, как два грача, целующихся на ветке.