Сломанный клинок - Айрис Дюбуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прислушайся к доброму совету, сын мой, обуздай свою гордыню. Бывают моменты, когда нужно уметь смиряться. Обдумай, взвесь все, что тебя ждет в случае, если ты откажешься внимать голосу разума. Тебя настигнет полное разорение, ты уже на пороге этого. И тогда тебе придется искать жениха для своей дочери среди самых захудалых рыцарей, а вряд ли она поблагодарит тебя за это!
Мессир Гийом сделал нетерпеливый жест; аббат, поняв его, утвердительно кивнул:
— Да, конечно, это твое личное дело. Но есть другая причина моей настойчивости, гораздо более важная: я говорю о седьмой заповеди рыцарства — о вассальной верности. Мне сейчас вспомнилась песнь о Рауле де Камбрэ. Когда Рауль собрался жечь монастырь Ориньи, его вассал Бернье соглашается следовать за ним, хотя его мать — монахиня в этом монастыре. «Мой сеньор Рауль — предатель хуже Иуды, — говорит он, — но он мой сеньор, ни за что на свете не ослушаюсь его». Это, разумеется, крайность, объяснимая дикими нравами того времени, но в этой крайности была своя доля истины… Возможно, рыцарство гибнет именно потому, что забыло свою важнейшую заповедь!
Пикиньи насмешливо ухмыльнулся.
— Если уж говорить начистоту, мессир аббат, то рыцарству было с кого брать пример. Наши прелаты первыми показали, как можно пренебрегать заповедями!
Выражение мягкого терпения исчезло с лица аббата.
— Осторожнее, Гийом! Не тебе судить о делах Церкви, поэтому вернемся к твоим. Более не стану уговаривать, но помни: Наварра не прощает измены! Вассальный долг обязывает тебя помнить прежде всего о деле твоего сюзерена, которое ты клялся поддерживать; и если теперь по твоей вине сорвется этот заем, то Карл не замедлит отомстить. А что мстить он умеет, тебе хорошо известно.
Филипп бросил тревожный взгляд на Пикиньи.
— И помни еще одно, — продолжал аббат. — Навлекая на себя погибель, ты губишь и свою дочь. Да просветит Господь твой разум, сын мой! Я иду в часовню и буду молиться за тебя. А вечером ты сообщишь мне свое решение. — Аббат поднялся и благословляющим жестом поднял руку.
Оставшись один, сир Гийом долго сидел в той же позе, ссутулившись и хмуро разглядывая черные и белые плитки пола. Они напоминали шахматную доску, и ему виделись на ней причудливые фигурки двух Карлов, Аэлис, банкира, аббата и его самого… Да, дорого начинает обходиться эта партия! Шесть фигур на доске — или все семь? Может, еще и эта гнусная пешка сюда же затесалась? Раны Христовы, как он испугался, когда аббат начал говорить о неравнодушии Аэлис! Но пока, похоже, никто ничего не заметил! Негодницу и впрямь следовало бы отправить в Шомон с соответствующим письмом к матери аббатисе, там взбалмошную дуру живо привели бы в чувство, они это умеют. Да что тут, в самом деле, раздумывать? Замуж ее, и немедля, пока и в самом деле беды не случилось. Ее замуж, и именно за Донати. Сюжер прав, выбирать не приходится… Мальчишку же повесить или в каменный мешок — и забыть там, как в старые добрые времена… Мешок не мешок, но в замке чтоб ноги его больше не было — пусть проваливает на все четыре стороны! И сказать Симону, чтобы не вздумал еще уплатить негодяю за время службы…
— Жаклин! — заорал сир Гийом, шаря по карманам в поисках ключа. — Эй, там, камеристку сюда! Да поживее! Где ты, потаскуха, шляешься, когда тебя зовут? На, возьми и ступай одевать госпожу. Скажешь — у меня для нее хорошая новость!
Она была как во сне весь этот день — или прошло уже два? Она не знала, не могла бы сказать, счастлива или несчастна, и если несчастна, то отчего — оттого ли, что через неделю ее свадьба, или оттого, что это будет только через неделю, а не завтра, не нынче вечером… Она пребывала в полусне, в розовом тумане, пронизанном солнечными лучами и карильонным[56] перезвоном колоколов, как тогда, в Жизоре на Рождество, когда еще была жива мама. Все спуталось у нее в голове — так быстро все случилось, сначала отец накричал на нее за то, что она неподобающе вела себя с… или это было потом? Нет, конечно, раньше, он кричал на нее и грозил сослать в монастырь, а потом запер — она тогда испугалась, действительно испугалась. Но прибежала Жаклин и сказала, что бояться нечего, а ее ждет хорошая новость. Новость принес отец: «Мадам, вы выходите замуж через неделю, извольте приготовиться». И ушел, даже не сказав, за кого ей выходить, а Жаклин стала хихикать: ну и смех, к чему тут особенно готовиться, все очень просто, она все ей объяснит. «Да, но за кого?» — спросила Аэлис, а Жаклин рассмеялась: «Да уж конечно, не за вашего Ро…» — и не договорила, потому что Аэлис изо всей силы залепила ей пощечину — даже не потому, что рассердилась, за что тут было сердиться, а просто нельзя было, чтобы она назвала имя, произнесла его вслух.
Конечно, она с самого начала знала за кого. И когда протрубили к ужину, и она вышла в зал одетая и причесанная — голова высоко, глаза опущены (пол в двух туазах перед собой) и увидела, что их кресла теперь рядом, ее и Франсуа, и им подали на одной тарелке, как требуют для любовников правила куртуазности, она уже давно все знала. И нисколько не удивилась, когда отец провозгласил их помолвку и велел сенешалю нынче же разослать приглашения в соседние замки. Они встали перед всеми, и он поцеловал ее в губы — красивый и нарядный, как мессир святой Габриель на витраже в часовне. И тогда вокруг опустился этот розовый туман и стали звонить колокола.
Они пили из одного кубка — настоящее вино, не легкий кларет, какой положено пить девицам, а крепкое вино из Бургундии, красное как кровь, и ели из одной тарелки. Но она не знала, счастлива она или несчастна и отчего глаза полны слез — бывает ведь от радости, а чаще от горя. Она ничего не видела, кроме его рук над тарелкой, когда он пальцами в перстнях ловко надевал на золотую вилочку кусочки мяса и подавал ей, — и это было хорошо, иначе ее тянуло бы взглянуть хоть один раз на пустующее место за нижним столом. Точнее, на одно место. А впрочем, зачем? Он был уже далеко, бесконечно далеко за этой радужной завесой из солнечных лучей, розовой дымки и колокольного звона. Он был в детстве, в памяти, как та давняя-давняя поездка в Жизор…
Ее все поздравляли: отец, аббат Сюжер, капеллан, Филипп, приятель Франсуа со своей испанской бородкой, сенешаль, остальные оруженосцы. Им-то она и вовсе не могла посмотреть в глаза — они ведь знали, а если не знали, то догадывались. Но почему? Стыдилась она, что ли, но чего ей было стыдиться? Или они действительно воображали, что урожденную Пикиньи выдадут замуж за виллана? А когда несмело поднимала глаза на своего будущего мужа, сердце ее обрывалось, никого красивее она в жизни не видела, он превосходил красотой не только святого Габриеля в часовне, но и святых Гервасия и Протасия в жизорской церкви.
Утром ей принесли подарки — золоченую шкатулку со сластями и еще один ларец, с островерхой крышкой и весь в узорах, выложенных слоновой костью по темному дереву. Она положила в рот кусочек розового сахара, открыла ларец и полюбовалась теплым блеском крупных жемчужин, боясь к ним прикоснуться. Трудно было привыкнуть к мысли, что они — ее, что это он прислал ей все эти драгоценности…